Иоганн Вольфганг ГЁТЕ Жизнь Гёте как личность Философия. О философии гёте Гении и злодеи. Иоганн Вольфганг Гёте. Видеофильм

Управление персоналом 12.03.2024

ГЁТЕ

(Goethe) Иоганн Вольфганг (1749-1832) - нем. поэт и мыслитель. Его филос. поэтические и научные понятия не просто дополняли, но взаимопроникали друг в друга, что сделало его неповторимой и оригинальной фигурой в истории мировой философии и культуры. Г. попытался создать такую науку, которая обходилась бы без наблюдения и эксперимента, без аппарата понятий и всевозможных методологических процедур. Основной метод такой науки - живое приобщение к объекту исследования путем чистого беспредпосылочного переживания объектов природы. Природа у него не объект познания, а объект изумления.
Там, где ученый овладевает традиционным аппаратом науки, он становится профессионалом, а Г. всегда считал себя любителем, поскольку этот термин произволен от слова «любить». Профессионал - не любитель, и потому от него скрыта исконная цель его профессии. Для того чтобы достичь живого созерцания, в котором природа получает возможность выговориться через человека, надо быть не ученым-профессионалом, а ученым-поэтом или мыслителем-поэтом. Люди забыли, считает Г., что наука развилась из поэзии, не принимают во внимание, что со временем обе к абсолютной пользе могут снова встретиться на более высокой ступени. Созерцание является важнейшей формой открытия мира, мир раскрывается не рассудку посредством слов и гипотез, а созерцанию посредством феноменов. Г. называл их первичными феноменами, или прафеноменами, потому что в явлении нет ничего выше их. Непосредственное восприятие первичных феноменов повергает человека в своего рода страх, потому что мир является обнаженным его чувствам. Но быстро появляется деятельный сводник - рассудок, который все подводит под известные понятия, все классифицирует и обозначает, и мир опять «закрывается» перед нами. Вместо того чтобы вглядеться в мир, в единичность, увидеть целостность, в одном цветке или стебле узреть превращение одной живой формы, а в позвонке - метаморфозы всех животных, человек заслоняется теоретическими воззрениями, знаками, формулами.
И это действительно трудно - «не ставить знак на место вещи», все время иметь перед собой живую сущность и не убивать ее словами. Притом в новые времена нам, полагал Г., грозит еще большая опасность в связи с тем, что мы позаимствовали выражения и термины из всех познаваемых областей, чтобы выражать воззрения на простые природные явления. На помощь призываются астрономия, космология, естествознание, даже религия и мистика; и часто общее через частное, элементарное через производное закрывается и затемняется, вместо того чтобы выявляться и познаваться.
Главное - ничего не искать за феноменами, они сами - учение. Метод живого созерцания в области биологии и зоологии, в области цвета (поиски и описание прафеноменов) привел Г. к серьезным научным достижениям. В созерцании мы приходим к пониманию целого не как суммы частей, а как некой организации, композиционности. Всякий предмет является символом целостности, в любом живом восприятии скрыты бесконечные горизонты, свидетельствующие о непостижимой сложности вещи или явления. «Настоящая символика там, где частное представляет всеобщее не как сон или тень, но как живое откровение непознаваемого».
Разница в подходах к миру абстрактной науки и живого созерцания явственно видна в различии подходов к природе цвета у Г. и И. Ньютона. Ньютон как физик полагал, что белый цвет - комбинированный, он заключает в себе все цвета, цвет можно рассматривать как объект с определенными физическими параметрами; у Г., который подходил к цвету как художник с зорким взглядом, пронизывающим природу, цвет возникает из соприкосновения света и тьмы, цвет есть специфицированный свет, а тьма играет активную роль в этой спецификации. Цвет - не абстракция, он может быть понят только в живом приобщении к этому феномену. В «Очерках учения о цвете» Г. писал, что синее вызывает у нас чувство одиночества, напоминает нам о тени, синее стекло показывает предметы в печальном виде, а голубую краску он называл «волнующим ничто». Нужно очистить созерцание от условностей, от мысленных определений, до сих пор встречаются люди, принимающие условную графическую символику за реальность, полагающие, что свет в самом деле доходит до нас волнами. Самое трудное - видеть перед глазами то, что у тебя перед глазами.
Но созерцание - это не просто смотрение, это мысль, в которой форма и содержание даны в неразрывном единстве, и потому она является «созерцательной мыслью». И высшим достижением такой мысли является любовь. У природы «нет речей и языка, но она создает тысячи языков и сердец, которыми она говорит и чувствует. Венец ее - любовь. Любовью только приближаются к ней. Бездны положила она между созданиями, и все создания жаждут слиться в общем объятии. Она разобщила их, чтобы опять соединить. Одним прикосновением уст к чаше любви искупает она целую жизнь страданий».
Широкий круг филос. и научных проблем, поднятых Г., нашел отражение и в его художественных произведениях, прежде всего в «Фаусте». Огромно влияние его «синтетической философии», в которой органично сплелись философия, поэзия и наука, на 19 и 20 вв., на философию Ф. Ницше, Г. Зиммеля, О. Шпен-глера и многих др.

Философия: Энциклопедический словарь. - М.: Гардарики . Под редакцией А.А. Ивина . 2004 .


См. также `Гёте` в других словарях

èТЕ (Goethe) Иоганн Вольфганг (1749 - 1832), немецкий писатель, мыслитель, естествоиспытатель. Культ античности и пантеистическое наслаждение полнотой жизни в стихотворных циклах "Римские элегии" (1790), "Западно-восточный диван" (1814 - 19). Молодой Гете - участник движения "Буря и натиск". Роман "Страдания молодого Вертера" (1774) утверждает ценность частной жизни - свободу чувства> ничем не примечательного героя; сентиментальная история> о неудавшейся любви с трагической развязкой (самоубийство героя) породила множество подражаний в литературе и сходных жизненных ситуациях. Классический образец "романа воспитания" (соединенный с социальной утопией) - "Годы учения Вильгельма Мейстера" (1795) и "Годы странствий Вильгельма Мейстера" (1821 - 29). Тираноборческие (драма> "Эгмонт", 1788) и свободолюбивые мотивы> в пьесах на исторические, мифологические и бытовые сюжеты. Автобиографическая книга> "Поэзия и правда" (издание 1811 - 13). В итоговом философском сочинении - трагедии "Фауст" (18...

1. Немецкий писатель 18-19 вв., автор произведения «Фауст».
2. Немецкий писатель, автор баллад «Певец», «Бог и баядера», «Коринфская невеста», «Лесной царь».
3. Немецкий писатель, автор драм «Стелла» «Эгмонт», «Клавиго».
4. Немецкий писатель, автор произведений «Ифигения в Тавриде», «Побочная дочь», «Торквато Тассо».
5. Немецкий писатель, автор комедий «Совиновники», «Боги, герои и Виланд», «Великий Кофта».
6. Немецкий писатель, автор поэм «Герман и Доротея», «Поэтическое призвание Генса Сакса», «Рейнеке-Лис».
7. Немецкий писатель, автор романов «Годы странствий Вильгельма Мейстера», «Годы учения Вильгельма Мейстера».
8. Немецкий писатель, автор «Избирательное сродство», «Театральное призвание Вильгельма Мейстера».
9. Немецкий писатель, автор стихотворений «Путник», «Божественное», «Майская песня».
10. Немецкий писатель, автор стихотворений «Мариенбадская элегия», «Ночная песнь странника», «Песнь Магомета».
11. Немецкий писатель, автор стихотворе...

èТЕ Иоганн Вольфганг (Johann Wolfgang Goethe, 1749-1832) - великий немецкий писатель. Р. в старом торговом городе, Франкфурте на Майне, в семье зажиточного бюргера. Отец его, имперский советник, бывший адвокат, мать - дочь городского старшины. Г. получил хорошее домашнее образование. В 1765 отправился в Лейпцигский университет, круг своего высшего образования завершил в Страсбурге (1770), где защищал диссертацию на звание доктора прав. Занятие юриспруденцией мало привлекало Г., гораздо более интересовавшегося медициной (этот интерес привел его впоследствии к занятиям анатомией и остеологией) и лит-рой. Писать начал Г. рано. Однако его ранние произведения отмечены чертами подражательности. Стихотворение «Hollenfahrt Christi» (1765) примыкает к духовным стихотворениям Крамера (круг Клопштока). Комедия «Die Mitschuldigen» (Совиновники), особенно же пастораль «Die Laune des Verliebten» (Каприз влюбленного), стихотворения «К луне», «Невинность» и др. входят в круг литературы Рок...

Гёте (Goethe)

Иоганн Вольфганг (28.8.1749, Франкфурт-на-Майне, - 22.3.1832, Веймар), немецкий поэт, мыслитель и естествоиспытатель. Выдающийся представитель Просвещения в Германии, один из основоположников немецкой литературы нового времени, разносторонний учёный, обнаруживший в своих работах по естествознанию «... гениальные догадки, предвосхищавшие позднейшую теорию развития (Энгельс Ф., см. Маркс К. и Энгельс Ф., Соч., 2 изд., т. 21, с. 287).

Сын имперского советника, образованного бюргера, Г. учился в Лейпциге (1765-68) и Страсбурге (1770-71), слушал лекции по юриспруденции и многим другим научным дисциплинам, включая медицину. В Страсбурге Г. познакомился с И. Г. Гердером и стал участником движения «Бури и натиска» (См. Буря и натис...

Гёте, Иоганн Вольфганг (Goethe) (1749-1832). Немецкий писатель, основоположник немецкой литературы нового времени, мыслитель. Первые произведения Гете, драма "Гец фон-Берлихинген" и роман в письмах "Страдания молодого Вертера", поставили его во главе течения "бури и натиска". Однако, этот период закончился для Гете еще раньше, чем для Шиллера. "Туманные неясные республиканские идеалы периода бурных стремлений... скрылись перед внезапным зрелищем переворота у соседей!". Политическая отсталость Германии того времени, ее общественная разрозненность, отсутствие крупных объединяющих культурных центров породили отвращение от действительности и культ искусства, в котором находили средство освобождения от реальности, ухода от нее в область созданного фантазией идеального мира. Но и в самом искусстве отсутствие живого, захватывающего, достойного художественной обработки материала вызывало повышенный интерес к чисто формальным задачам, к процессу творчества, к художественной технике произведений...

Гете

(Goethe) Гете (Goethe) Иоганн Вольфганг (1749 - 1832)
Немецкий поэт, естествоиспытатель, мыслитель. Афоризмы, цитаты - Гете - биография (Goethe)
Искусство есть посредник того, что нельзя высказать. Манеры человека - это зеркало, в котором отражается его портрет. Есть люди, рассчитывающие на недостатки своих врагов; из этого, однако, ничего не выходит. Я всегда имел в виду заслуги моих противников и извлекал из этого пользу. Обращайтесь с женщиной осторожно! Она сделана из кривого ребра, Бог не сумел создать ее прямее; если захочешь выпрямить ее, она поломается; оставишь ее в покое, она станет еще кривее. Высказать мнение значит как бы подвинуть пешку в шахматной игре: пешка может погибнуть, но партия начинается и может быть выиграна. Гораздо легче найти ошибку, н...


Иоганн Вольфганг Гёте

Немецкий поэт, мыслитель, естествоиспытатель. В итоговом философском сочинении - трагедии «Фауст» (1808–1832), насыщенной научной мыслью своего времени, воплотил поиски смысла жизни, находя его в деянии. Гете противопоставлял материалистически-механическому естествознанию Запада творческое учение о природе. Кроме литературных произведений, написал трилогию «Опыт о метаморфозе растений» (1790), «Учение о цвете» (1810).

Восемнадцатилетняя «имперская советница» Катарина-Элизабета Текстор-Гете (будущая великолепная «фрау Айя») мучилась уже третий день, а ребенок не хотел появляться на свет. Наконец он появился, «весь почерневший» и без признаков жизни.

Часы в доме на франкфуртской Хиршграбен били полдень 28 августа 1749 года - «расположение созвездий мне благоприятствовало солнце, стоявшее под знаком Девы, было в зените, Юпитер и Венера взирали на него дружелюбно, Меркурий - без отвращения, Сатурн и Марс ничем себя не проявляли, лишь полная Луна была тем сильнее в своем противостоянии, что настал ее планетный час. Она-то и препятствовала моему рождению. «Врача не было роды приняли повивальная бабка и бабушка. Долгое время они растирали вином область сердца новорожденного, пока, наконец, обессилевшая мать не услышала радостный крик бабушки «Элизабета, он жив!».Так появился на свет будущий великий поэт и мыслитель.

Род Гете по отцовской линии шел из Тюрингии, по материнской - из Франконии, и далее из Гессена. Среди его предков были князья и крестьяне, ремесленники и художники (в том числе знаменитый живописец и график XVI века Лукас Кранах), дворяне и члены муниципалитетов. Можно смело сказать, что он принадлежал всем слоям немецкого народа. Дед его, сын кузнеца, обучился портняжному ремеслу, а отец, тяготевший к искусствам и рисованию, сумел получить степень доктора права и вообще являл собой тип просвещенного бюргера, собрал богатейшую библиотеку, прекрасную галерею картин и скульптур и мечтал увидеть своего первенца дипломированным юристом.

Семнадцатилетний Вольфганг по настоянию отца и вопреки собственной воле, влекущей его к изучению древних языков и истории, едет в Лейпциг изучать право. «В логике меня удивляло, что те мыслительные операции, которые я запросто производил с детства, мне отныне надлежало разрывать на части, членить и как бы разрушать, чтобы усвоить правильное употребление оных. О субстанции, о мире и о Боге я знал, как мне казалось, не меньше, чем мой учитель, который в своих лекциях далеко не всегда сводил концы с концами… С юридическими занятиями дело тоже обстояло не лучше..». Лекции навевали на него скуку.

Характеристики Гёте этого периода: ветреный, рассеянный, непостоянный, вспыльчивый, причудливый, неуравновешенный - таким он остался в памяти очевидцев, да и в своей собственной. Необузданное поведение не замедлило сказаться острейшими ситуациями; в скором времени выяснилось, что «надменный лорд с петушиными ногами» таит в себе реального кандидата в самоубийцы. Первый серьезный конфликт с миром выразился в двойном покушении на собственную жизнь.

У Гёте было слабое здоровье. В 19 лет - произошло кровотечение из легких, в 21 год у него уже была до крайности расшатанная нервная система. Гёте не мог переносить даже малейшего шума, любой звук приводил его в бешенство и исступление. Но усилиями воли, невероятной настойчивостью он преодолел свои слабости, укрепил здоровье.

Позже, чтобы побороть частые головокружения и страх высоты, Гёте заставлял себя подниматься на соборную колокольню. Он посещал больницы, следил за хирургическими операциями и таким образом укреплял свою психику. Ради того чтобы преодолеть свое неприятие шума, Гёте приходил в казармы, заставляя себе подолгу слушать солдатские барабаны. Он пристраивался к проходящей воинской части и принуждал себя пройти под грохот барабанов через весь город. Так Гёте воспитывал в себе выдержку, которая позже поражала его современников.

К этому времени, по-видимому, относится первый гётевский опыт по части «невозможного». Опыт, который развил в нем невероятное, с медицинской точки зрения, умение прожить почти восьмидесятитрехлетнюю и во всех смыслах здоровую жизнь с туберкулезом.

Учебу он продолжил в Страсбурге (1770–1771).

Гёте обуревала жажда знаний, в основе которой лежала программа-максимум: усвоить «все» и, значит (он уже предчувствовал это), стать «всем». Он приступил к изучению медицины, химии, ботаники. О лейпцигской скуке уже не могло быть и речи; занятия носили не обезличенно-вынужденный характер, а определялись на этот раз правилами, которым он и на девятом десятке лет будет следовать столь же неукоснительно, как в юности: «Рассматривать вещи с максимальной сосредоточенностью, вписывать их в память, быть внимательным и не пропускать ни одного дня без какого-либо приобретения.

Далее, предаваться тем наукам, которые дают духу прямое направление и учат его сравнивать вещи, ставить каждую на надлежащее место, определять ценность каждой: я разумею настоящую философию и основательное знание». Диссертация со скоростью моцартовских опер писалась в последние две-три недели страсбургского пребывания. После окончания университета - четырехлетняя адвокатская практика в Вецларе и Франкфурте, где, впрочем, молодой лиценциат зарекомендовал себя не лучшим образом: в судебных актах сохранились жалобы на некорректность выражений доктора Гете.

В сентябре 1770 года он познакомился с Гердером. Гердер, который был старше Гёте на пять лет, уже к тому времени стал знаменитостью. Нужно представить себе степень потрясения юного студиозуса, столкнувшегося с этим «явлением богов» (так он назвал Гердера). Отныне и навсегда ум, сердце и воля подчинялись следующим канонам: 1) подлинный индивидуализм возможен только через универсализм, 2) видеть - значит всегда видеть целое, 3) познание - это страсть, 4) истина - это продуктивность.

Наконец написан сентиментальный роман «Страдания молодого Вертера». Книга вышла анонимно, в двух томах в Лейпциге, помеченная 1774 годом. «Это создание… я, как пеликан, вскормил кровью собственного сердца и столько в него вложил из того, что таилось в моей душе, столько чувств и мыслей, что, право, их хватило бы на десяток таких томиков. Впрочем я всего один раз прочитал эту книжку, после того как она вышла в свет, и поостерегся сделать это вторично. Она начинена взрывчаткой! Мне от нее становится жутко, и я боюсь снова впасть в то патологическое состояние, из которого она возникла». В каком-то смысле «Вертер» оказался западней, и если кому-то суждено было ускользнуть из нее, то в первую очередь самому творцу; западня выглядела повальным психозом упоения гибелью и вереницей реальных Вертеров, добровольно покидающих жизнь в голубых сюртуках и желтых жилетах и с «Вертером» в карманах. Вот некоторые из характеристик Гёте этого периода, принадлежащие его друзьям и знакомым: «Гете - гений с головы до пят… Нужно лишь побыть с ним час, чтобы признать в высшей степени смехотворным требовать от него думать и поступать иначе, чем он думает и поступает в действительности» (Фридрих Якоби). «Он мог бы быть королем. Он обладает не только мудростью и простосердечностью, но и силой» (Лафатер).

Гёте вошел в историю не только как гениальный поэт и мыслитель. Он слыл большим почитателем женщин, у него было множество любовниц. И только одна из них удостоилась брачных уз. В 1788 году он познакомился с двадцатитрехлетней цветочницей. Она читала с трудом, говорила с большим тюрингским акцентом. Гигант духа и необразованная девушка - можно ли себе представить двух более непохожих людей? Тем не менее в течение семнадцати лет она оставалась его любовницей, и только в 1806 году Гете женился на ней. В 1789 году у них родился внебрачный сын Август. Родители узнали о внуке только через пять лет…

7 ноября 1775 года двадцатишестилетний Гете по приглашению герцога Карла Августа прибыл в Веймар. «Ему едва минуло восемнадцать лет, когда я приехал в Веймар… Он был тогда еще очень молод… и мы немало сумасбродствовали».

В Гёте он не чаял души и сразу же наделил его всеми полномочиями верховной власти: сперва назначил тайным легационным советником с правом решающего голоса в Тайном совете, а позже и действительным тайным советником. Практически речь шла о неограниченной власти; в ведении «автора Вертера» оказались: внешняя политика, финансы, военное дело, народное образование, строительство дорог и каналов, мельницы и орошение, рудники и каменоломни, богадельни и театр. Недовольство веймарской знати не знало предела и грозило перерасти в бунт, но герцог настоял на своем. Аргумент был прост и административно невероятен: «Использовать гениального человека там, где он не может применить свои необыкновенные дарования, значит употребить их во зло».

Ознакомившись с финансовым положением и обнаружив там крах, он отстранил от дел всех, единолично занялся вопросом и в кратчайший срок навел совершенный порядок (кстати, увеличив ежегодный апанаж двора с 25 тысяч до 50 тысяч талеров). «Величайший дар, за который я благодарен богам, состоит в том, что быстротой и разнообразием мыслей я могу расколоть один-единственный ясный день на миллионы частей и сотворить из него маленькую вечность». Гёте были основаны или впервые «задействованы»: библиотеки, собрание картин, собрание эстампов, нумизматический кабинет, так называемая кунсткамера (содержащая антиквариат и курьезы), художественная школа, параллельно с последней Литографический институт в Эйзенахе, музеи и т. д. Содержательная сторона дела прояснится на одном лишь примере: минералогический музей в первые веймарские годы Гёте представлял собою крохотную и жалкую любительскую коллекцию; после его смерти это было уже одно из самых богатых и научно значимых собраний во всей Европе.

И все-таки он задыхался. «Я считал себя мертвым», - скажет он чуть позже, осмысливая уже в Италии последние месяцы веймарского одиннадцатилетия; спасение и на этот раз было инстинктивным.

3 сентября 1786 года в три часа утра Гёте тайком покинул Карлсбад, где он вместе с высшим веймарским обществом отдыхал и лечился. Об отъезде не знал никто, даже герцог; в кармане лежали документы на имя Жана Филиппа Меллера, живописца. Неясна была даже цель побега; путь лежал поначалу в сторону Мюнхена; потом оказалось, что он вел в Италию, ибо попасть любой ценой надо было именно в Италию.

Два года беглец провел в Италии, наслаждаясь солнцем, морем, прекрасным климатом, живостью и непосредственностью итальянцев - и, конечно же, творениями древности и эпохи Возрождения.

А затем возвратился в Веймар. И вновь заботы - о Веймарском театре, веймарской библиотеке, Иенском университете, куда Гёте, ставший его официальным попечителем, приглашал, не скупясь, лучшие умы Германии - историка Людвига Окена, философа Фридриха Шеллинга… Тогда же началась многолетняя и нежная дружба Гёте с Фридрихом Шиллером, началась с приглашения последнего на должность преподавателя истории в этот университет.

Вместе с Шиллером Гёте углубляется в изучение античного искусства, ведомый во многом блестящими штудиями Иоганна Иоахима Винкельмана, тоже бюргерского сына, ставшего «главным арием» и «президентом древностей» Ватикана, видевшего в благородной простоте и спокойном величии античного искусства не только норму прекрасного на все времена, но и результат определенного государственного устройства и политических свобод.

Гёте наверняка поспорил бы и с теми, кто позднее отождествлял его миропонимание с гегелевским - ибо человеческий дух у Гёте стремился не к самоотождествлению с заранее заданным «мировым духом», как у Гегеля, а двигался вечно «вперед и ввысь», к бесконечному, трудноопределимому, символически загадочному, но безусловно облагораживающе-прекрасному, и идея прогресса, чуждая Гегелю, была в высшей степени близка поэту.

Отсюда - широта интересов, ведь Гёте был еще и естествоиспытателем, занимался геологией, минералогией, ботаникой, анатомией, открыл наличие «межчелюстной» кости у человека, создал оригинальное учение о цвете, спорил с «корпускулярной» теорией Исаака Ньютона, интересовался астрономией, астрологией, химией, а также мистикой… И сам гравировал, рисовал, оставил свыше полутора тысяч рисунков; одно время даже колебался - не избрать ли вместо литературного труда путь художника?

Отсюда предпочтение опыта - абстракции. Отсюда - почти такое же, как у Спинозы, обожествление природы. Отсюда - удивительно острое и неизменное чувство сопричастности всему происходящему, что делало Гете «естественным человеком» не в руссоистском «первобытном», а в самом полном и всевременном значении этих слов.

Многие отмечали терпимость Гёте, его способность восхищаться одаренными людьми - почти со всеми своими выдающимися современниками он был дружен или по-доброму знаком. А о тех чувствах, которые он сам умел вызывать в людях, свидетельствует не только пример Шиллера, но и судьба Иоганна Петера Эккермана, явившегося к Гёте начинающим литератором за советом и поддержкой и без колебаний отказавшегося от собственного призвания во имя счастья ежедневного общения с великим поэтом в качестве его секретаря и доверенного собеседника, памятью чему - и памятником самому Эккерману - стали его всемирно известные «Разговоры с Гёте в последние годы его жизни».

Гёте умел по достоинству ценить и тех, кто был по своей сути чужд ему. Так, Наполеона, вспоминая о личном общении, он охарактеризовал как «квинтэссенцию человеческого» (примечательно, что император встретил поэта почти однозначным «евангельским» восклицанием: «Вот человек!»). Да и значение Французской революции, несмотря на критическое отношение к «взрыву», нарушающему ход плавной, «ненасильственной» эволюции, Гёте осознал уже в 1792 году, распознав в ней не просто мятеж разнузданной черни, но начало новой исторической эпохи; незадолго же до смерти признавал и благодетельные последствия революции, которые, по его словам, не сразу были видны.

Для Гёте все в мире было достойно уважения и в конечном счете равновелико: Христос и Будда, Прометей и Магомет, масонство и суфизм; китайская поэзия интересовала его ничуть не меньше, чем, например, английская. Именно Гёте принадлежит идея всемирной литературы как целого, имеющего общие законы развития. Гёте не признавал границ между государствами, устанавливаемых честолюбием и войнами, называя истинной трагедией не «гибель отечества», а разорение крестьянского двора. Он стал не только сыном своего народа и своего века, но и гражданином мира в самом высоком значении этих слов; историческим посредником, миссионером, посланцем из XVIII века (которому он принадлежал в большей мере, чем XIX, хотя и умер 22 марта 1832 года) последующим столетиям.

С какой бы стороны ни подходили мы к гетевскому мировоззрению, какие бы разночтения и кривотолки, интерпретации и точки зрения оно ни провоцировало, базис его навечно определен следующими положениями: «Все великое, произведенное человечеством, всегда возникало из индивидуума».

«Истину познают лишь тогда, когда опытно постигают ее в ее возникновении в индивидууме».

«Истина - ничто сама по себе и для себя. Она развивается в человеке, если он позволяет миру воздействовать на его чувства и дух. Каждый человек, сообразно своей организации, имеет собственную истину, которую только он может понять в ее интимных чертах. Кто достигает всеобще-значимой истины, не понимает себя».

«Истина заложена в целостном личности; она получает свой характер не только из рассудка и разума, но и из образа мыслей. Для характеристики научной личности недостаточно простого перечисления истин, возникших из ее головы. Необходимо знать сущность всего человека, чтобы понять, почему идеи и понятия приняли в этом случае именно эту определенную форму». «Истинное есть всегда индивидуально-истинное значительных людей».

Ни одному из этих положений не отвечала философия, с которой пришлось столкнуться Гете. Он и не считал себя философом. «Для философии в собственном смысле, - признается он, - у меня не было органа». Но отношение его к ней всегда граничило с сильной неприязнью, от которой он никак не мог избавиться при малейшем соприкосновении с отвлеченным мышлением. «Она подчас вредила мне, мешая мне подвигаться по присущему мне от природы пути». Исключения не составила даже немецкая классическая философия в лице трех своих представителей - Фихте, Гегеля и Шеллинга. Все трое были пронизаны мощными импульсами гётевского мировоззрения, вплоть до того, что считали себя так или иначе философскими глашатаями этого мировоззрения. Для Фихте Гёте - «пробный камень» философии как таковой. Гегель прямо благодарит его за новые перспективы философского мышления. Шеллинг считает его своим духовным отцом. Тем не менее дистанция сохраняла силу, и опасливость то и дело давала о себе знать. «Эти господа, - отзывается Гете о фихтеанцах, - постоянно пережевывают свой собственный вздор и суматошатся вокруг своего «Я». Им это, может быть, по вкусу, но не нам, остальным». Раздражение не обходит и Гегеля: «Я не хочу детально вникать в философию Гегеля, хотя сам Гегель мне приятен». Исключение, казалось бы, составил Шеллинг, прививающий философии моцартовскую легкость и быстроту, но природа и здесь взяла свое: «С Шеллингом я провел хороший вечер. Большая ясность при большой глубине всегда очень радует. Я бы чаще виделся с ним, если бы не надеялся еще на поэтическое вдохновение, а философия разрушает у меня поэзию».

Когда автор «Вертера» весной 1790 году сдал в печать «Опыт о метаморфозе растений», его издатель Гешен решительно отказался печатать это сочинение. Книга вышла у другого издателя и была встречена с враждебным холодом. Симптоматичным оказалось то, что отпор шел по единому фронту. Поэт должен был оставаться поэтом; даже в 1808 году, при встрече с Гёте, Наполеон приветствовал именно автора «Вертера», той самой «змеиной шкуры», которая давно уже была окончательно сброшена. В письмах Гете, в статьях и заметках, беседах и дневниках эта тема звучит неослабевающе, почти безутешно; впечатление таково, что боль и бессилие что-либо изменить доходят здесь до почти физической муки. «Более полувека я известен на родине и за границей как поэт, во всяком случае меня признают за такового; но что я с большим вниманием и старательностью изучал природу в ее общих физических и органических явлениях… это не так общеизвестно, и еще менее внимательно обдумывалось… Когда потом мой «Опыт», напечатанный сорок лет назад на немецком языке… теперь, особенно в Швейцарии и Франции, стал более известным, то не могли достаточно надивиться, как это поэт… сумел на мгновение свернуть со своего пути и мимоходом сделать такое значительное открытие».

«Я не похваляюсь тем, что я сделал как поэт, - часто говаривал Гёте, - превосходнейшие поэты жили одновременно со мной, еще лучшие жили до меня и будут жить после. Но то, что в наш век в многотрудной науке, занимающейся проблемами цвета, мне одному известна истина, это преисполняет меня гордости и сознания превосходства над многими».

Философское развитие Гёте шло от антипатии к школьной философии в лейпцигский период к пробуждению собственного философского мышления в страсбургский период и отсюда - к занятиям натурфилософией в первый веймарский период в полемике с Платоном, неоплатонизмом, Джордано Бруно и прежде всего со Спинозой. После путешествия по Италии у него появляется интерес к учению о цветах и к сравнительной морфологии («Опыт о метаморфозе растений», 1790).

Он вступает в принципиальную полемику с Шиллером по вопросу об отношении мышления и созерцания к идее, к «прафеноменам», занимается изучением кантовской философии, особенно «Критики практического разума» и «Критики способности суждения», а также романтики и творчества Шеллинга. Со временем у Гёте все яснее вырисовывается собственная «система» древней философии (мудрости), изложенная, в частности, в стихотворениях на темы древности, прежде всего в «Орфических первоглаголах», «Завете», «Одно и все». Когда Гёте говорит о себе: «Для философии в собственном смысле у меня нет органа», он тем самым отвергает логику и теорию познания, но не ту философию, которая «увеличивает наше изначальное чувство, что мы с природой как бы составляем одно целое, сохраняет его и превращает в глубокое спокойное созерцание». Этим отличается также его творческая активность. Каждый человек смотрит на готовый, упорядоченный мир только как на своего рода элемент, из которого он стремится создать особенный, соответствующий ему мир».

Высшим символом мировоззрения Гёте является Бог-природа, в которой вечная жизнь, становление и движение, открывает нам, «как она растворяет твердыню в духе, как она продукты духа превращает в твердыню». Дух и материя, душа и тело, мысль и протяженность, воля и движение - это для Гёте дополняющие друг друга основные свойства. Всего, отсюда также для деятельно-творческого человека следует: «Кто хочет высшего, должен хотеть целого, кто занимается духом, должен заниматься природой, кто говорит о природе, тот должен брать дух в качестве предпосылки или молчаливо предполагать его».

«Человек как действительное существо поставлен в центр действительного мира и наделен такими органами, что он может познать и произвести действительное и наряду с ним - возможное. Он, по-видимому, является органом чувств природы. Не все в одинаковой степени, однако все равномерно познают многое, очень многое. Но лишь в самых высоких, самых великих людях природа сознает саму себя, и она ощущает и мыслит то, что есть и совершается во все времена».

О месте человека во Вселенной Гете говорит: «У нее есть гармоническое Единое. Всякое творение есть лишь тон, оттенок великой гармонии, которую нужно изучать также в целом и великом, в противном случае всякое единичное будет мертвой буквой. Все действия, которые мы замечаем в опыте, какого бы рода они ни были, постоянно связаны, переплетены друг с другом. Мы пытаемся выразить это: случайный, механический, физический, химический, органический, психический, этический, религиозный, гениальный. Это - Вечно-Единое, многообразно раскрывающееся. У природы - она есть все - нет тайны, которой она не открыла бы когда-нибудь внимательному наблюдателю». «Однако каждого можно считать только одним органом, и нужно соединить совокупное ощущение всех этих отдельных органов в одно-единственное восприятие и приписать его Богу».

В центре гётевского понимания природы стоят понятия, прафеномен, тип, метаморфоза и полярность.

Общее существование человека он считает подчиненным пяти великим силам, которые поэтически образно воплощает в «орфические первослова».

1) демон личности, 2) идея энтелехии, 3) тихе (судьба) как совокупность роковых жизненных обстоятельств, 4) эрос как любовь в смысле свободной и радостной решимости, 5) ананке как необходимость, вытекающая из конкретных жизненных обстоятельств, 6) эльпис как надежда на будущую свободу и саморазвитие.

Гёте энергично отстаивал право рассматривать и толковать мир по-своему. Однако из его произведений не вытекает, что он считает это толкование единственно допустимым. Согласно Гадамеру, в трудах Гёте живет «подлинное стремление к метафизике»; на К. Ясперса произвела большое впечатление «великолепная нерешенность»; Ринтелен считал Гёте человеком, который, несмотря на демонию и противоречивость натуры, сохранил «живой дух».

И.В. Гёте никогда не принадлежал к числу непризнанных гениев, которо­му воздали должное только более или менее отдаленные потомки. Он стал знаменит еще в очень молодом возрасте. В дальнейшем интерес к его творче­ству оставался неизменным. Никогда и ни у кого не возникало сомнений по поводу масштабов личности Гёте или созданного им. Так было при его жиз­ни, так осталось и после смерти. Прошло уже почти два столетия, как Гёте был возведен в тот несколько искусственный и все же всеми принимаемый всерьез ранг «гения всех времен и народов», в котором числятся буквально единицы художников и мыслителей. Конечно же, юбилей, да еще круглый, творца подобного ранга не может остаться незамеченным. Желающие отдать ему должное всегда найдутся. Проблема здесь только в том, чтобы поминаю­щим великого человека было что сказать о нем и его творчестве. Ведь если в промежутке между 1749 и 1832 годом жил человек таких грандиозных мас­штабов, как Гёте, то его осмысление не должно быть плоским, вялым или нев­разумительным. Соотнесенность с ним обязывает не просто на Гёте посмот­реть, но и себя показать. А иначе слишком очевидным станет, что его юбилей не для тебя, что зряшно и суетно стремишься ты принять участие в праздне­стве, на которое не всякий допущен.

Похоже, сегодня у нас в России, возможна двоякого рода юбилейная ре­акция на грандиозное явление Гёте. Во-первых, в известных пределах уме­стен разговор в ключе «мой Гёте». Тот, для кого Гётевское творчество стало собственным жизненным опытом, кто жил его творениями, вправе говорить о том, что ему открылось в этих творениях. Совсем иного рода реакция на Гёте, предполагающая философское или научное рассмотрение его творче­ства. Оно может осуществляться как собственный прорыв, открывающий новые горизонты в осмыслении Гёте. Возможно и решение гораздо более скромной задачи, так сказать, задачи-минимум. Она состоит в том, чтобы по­нять самому и довести до сведения читателей то, как трактовался Гёте в евро­пейской мысли. Все-таки всякая попытка осмыслить великого германского художника и мыслителя должна отдавать себе отчет в наличии длительной и устойчивой традиции Гётеведения. Причем традиции не только литературо­ведческой, но и философской. Уже достаточно давно Гётеведение не может не считаться с тем, что Гёте - это явление, по поводу которого очень многое решено и предзадано. Решенное и предзаданное наверняка в чем-то неточно или даже ошибочно, в чем-то же оно неотменимо и подлежит разве что уточ­нению, конкретизации, коррекции. В любом случае игнорировать прогово­ренное о Гёте в европейской мысли и начинать о нем разговор заново означа­ло бы совершать варварски простодушные вылазки в сторону его творчества. Поэтому кому-то напомнить, а для кого-то открыть, как виделся Гёте евро­пейским мыслителям, в чем он оказался сродственным ее видным предста­вителям, не может быть, особенно в юбилейный год, лишним. Публикуемая в «Начале» статья Д.Ю. Дорофеева, по мнению редакции, достаточно полно и внятно отражает опыт осмысления Гёте в западной интеллектуальной тра­диции, что и позволяет предложить ее читателю.

Д.Ю.Дорофеев

ПОЭЗИЯ И ПРАВДА МЫСЛИ

Философско-поэтическое мировоззрение Гёте (к 250-летию со дня рождения)

С лучайно ли или сознательно, но воздействие че­ловека на мир определяется уже одним фактом существования чело­века, а также тем отношением к миру, которое человек собой вопло­щает. Понимая это, Гёте на протяжении всей своей долгой жизни вы­рабатывал в себе и собой такой взгляд на мир, такое мировоззрение, которое учитывало бы с максимально возможной полнотой эту изна­чальную связь и взаимосоотнесенность человека и мира, их равно­правное и равнонеобходимое сотрудничество. И философское ос­мысление проблемы мировоззрения, представленное именами Дильтея, Ясперса и Шелера, как раз и направлено на то, чтобы показать сущностную взаимосвязанность этих значений: человек формирует себя как личность только через определение своего отношения к миру, в котором он укоренен и который ему раскрывается. Но по­скольку горизонт раскрытия мира не задан, а находится в постоянном развертывании, то и мировоззрение, определение своего места в мире существует в постоянном развитии, чутко учитывающем все новые и новые обнаруживающиеся явления и смыслы.

Конечно, не всякий четко осознает свое мировоззрение, но всякий его имеет, и если у одного оно находит свое выражение в ясно пред­ставленных положениях, то у другого оно проявляется в жизненных поступках, выборах, решениях, определяя собой их единство и цело­стность. Поэтому в некотором смысле мировоззрение выполняет функцию трансцендентального единства апперцепции, но только не для одного лишь сознания, а для всей жизненной целостности бытия человека. И Гёте, направляя всю мощь разума на развитие своего ми­ровоззрения (в котором для него представало не только и, возможно, не столько собственное Я, сколько приходящий с ним в соприкосно­вение и открывающийся ему мир, а также то, что определяет как его собственное бытие, так и бытие мира), не делал здесь какой-либо принципиальной разницы между собственно жизнью и мышлением, в результате чего его судьба в истории отмечена редкой органично­стью. Их единство замечательно своей взаимодополнительностью: поэт помогает мыслителю, образ раскрывает идею, красота являет со­бой истину. Но такое единство Гёте находил не только в себе. Выраба­тывая свой взгляд на мир, он понимал, что мир не может являться нам сам по себе, как отстраненное от нас и замкнутое в себе данное, в таком своем качестве он - абстракция, не более того. Однако, ускользая от нас, мир полнее, доступнее и непосредственнее всего предстает в при­роде, чья конкретность не может обмануть, донося через себя и в себе все тайны бытия мира, неся в себе все основы, на которых он держит­ся. И такая связь человека, природы и мира как раз и осуществляется, предстает в том процессе, который называется жизнью, и именно че­рез жизнь все оказывается причастным этой связи. Поскольку же то изначальное единство выражало себя через бурлящую в природе жизнь, то рассмотрение загадок жизни и природы было для Гёте пер­воочередной задачей в деле формирования собственного мировоззре­ния, которое он развивал на трех принципиальных для философской антропологии понятиях: опыте, деятельности и переживании, - наи­более существенных для понимания взаимосоотнесенности человека и мира. К их рассмотрению мы и переходим.

Проблема опыта всегда была центральной при познании природы. Однако предстающее в этом понятии соотношение субъекта и объек­та, человека и чувственного феномена оценивалось по-разному в ев­ропейской философии, что, естественно, влияло и на само понимание опыта. Строго эмпирическая тенденция английской мысли, берущая свое начало от таких деятелей позднего Средневековья, как Гроссе­тест, Роджер Бэкон и Дуне Скотт, находила свое воплощение в индук­тивном методе, форме эксперимента и «позитивном» духе; француз­ское мышление, издавна тяготевшее к элегантности и безапелляцион­ной очевидности афоризма, избрало при подходе к природе четкость и красоту выводов математического анализа; на германский же дух определяющее влияние оказали мистики 14 века - в частности, Май- стер Экхарт, заложивший, по сути, основы немецкого спекулятивно­го языка.

Идея опыта как посредника между человеком и природой, как осо­бого пространства, в котором они объединяются, встречаются и рас­крываются навстречу друг другу, (притом, что не сливаются до не раз­личения), выступая равноправными, равнодостойными и равнонеза­висимыми полюсами этой встречи, выступает на первый план и у Гёте. Правда, при чтении его естественнонаучных работ не может не возникнуть справедливое впечатление, что в этом диалоге он отдает очевидный приоритет природе перед человеком. Однако здесь нужно понимать, что в ситуации конца 18 -начала 19 веков именно природа нуждалась в реабилитации. Установившееся в Новое время понима­ние науки как mathesis universalis превратило природу в механиче­ское, бесцветное, пугающее бессмысленностью своей бесконечности, математически исчисляемое однородное начало. И смелость Гёте со­стояла как раз в том, что он осмелился не только выразить в стихах первичную для всех Художников интуицию живой, разноцветной, осмысленной природы, чья истина укоренена в ее красоте (эту исти­ну, так не похожую на истину математического естествознания, пре­восходно выразил Тютчев: «Не то, что мните вы, природа// Не сле­пок, не бездушный лик -//В ней есть душа, в ней есть свобода,// В ней есть любовь, в ней есть Язык»), но и представить ее на языке науч­но обоснованной концепции (вполне естественно, нужно заметить, что такая реакция, представленная не только Гёте, но и деятелями ро­мантического направления, а также Гаманом и Якоби, заметнее всего осуществила себя именно в Германии, т.к. эта страна не испытала того всплеска, даже ажиотажа вокруг научного мышления, который имел место в других европейских странах в 17 веке.

Сам Гёте не отвергал науку «свысока», а как ученый, питающийся интуициями поэта (ведь они были с ним нераздельны), вступал с нау­кой в открытый и равноправный спор. А поскольку центральным в науке является понятие эксперимента, то вызывает особый интерес отношение к нему Гёте, представленное, в частности, в небольшой ме­тодологической статье 1792 года «Эксперимент как посредник между объектом и субъектом». В этой работе Гёте существенно корректиру­ет бэконовскую концепцию эксперимента. Вообще его отношение к английскому философу было двойственным; вот как он сам оценива­ет его в письме к своему другу Якоби: Ф. Бэкон «кажется мне Геркуле­сом, очистившим конюшню от схоластического навоза, чтобы ее за­полнить навозом экспериментизма». Впрочем, Гёте соглашается, что эксперимент, как форма воспроизведения и повторения показаний опыта, необходим для научного познания; однако представленный в нем предмет, феномен, нужно рассматривать не исключительно в от­ношении к воспринимающему его субъекту, но и сам по себе. Естест­венно, Гёте против наивного доверия к природе: чтобы предмет опыта стал именно феноменом, т.е. самораскрывающимся, самообнаружи­вающимся явлением, человек должен для этого осуществить некото­рую редукцию - и только тогда он сможет прийти к «чистому опыту».

В небольшой заметке 1798 года Гёте даже набрасывает иерархию феноменов. На самой низшей ступени стоит эмпирический феномен, наблюдаемый каждым во всей его случайности и текучести; более вы­сокое место отводится научному феномену, который более или менее удачно выводится из найденного в ИСКУССТВЕННЫХ условиях эксперимента закона; наконец, пределом мечтаний и возможностей человека признается чистый феномен, могущий быть обнаруженным только в постоянной последовательности явлений, учитывающей ор­ганическую связь с целым. Основными чертами такого опыта явля­ются для Гёте следующие: созерцание различного как тождественно­го, вечного - в преходящем, общего - в частном. Такой опыт может быть адекватно воплощен, например, поэзией: изображая частное, она всегда указует на всеобщее, не осознавая этого или осознав позд­нее. Эксперимент поэтому должен не ограничивать являющуюся в нем природу, а тем более не подчинять ее себе, изолируя ее как часть и разрушая ее целостность и органичность, а наоборот, воплощать эту целостность, ничего не пропуская в ней, выводя одно из другого как ближайшее из ближайшего, и именно искусству такого последова­тельного вывода экспериментатору нужно учиться у математики.

Итак, что мы здесь видим? С одной стороны, Гёте соглашается с при­нятием математики как основы исследования природы и с понимани­ем эксперимента как опыта, поддающегося повторению и проверке, но с другой стороны, он категорически призывает избегать изоляции в эксперименте, т.е. искусственности и определенной условности в фор­мировании опыта, желая добиваться рассмотрения представленной в эксперименте целостности природы самой по себе, в отношении самой себя, что возможно только в чистом опыте. Можно ли совместить эти требования? Ведь если происходит отмежевание от понимания экспе­римента как искусственного конструирования опыта ради сохранения целостных связей предстающей в нем природы, то как возможно его повторение - ведь природа, как и история, постоянно находится в дви­жении, и каждый следующий ее шаг иной, чем предыдущий. При ее воспроизводстве теряется самое главное в ней - эффект непосредст­венного и свободного присутствия ее полноты, то, что Вальтер Беньямин называл «аурой». Но просто текучая природа, предоставленная са­мой себе в своей случайности и неупорядоченности, еще в Античности признавалась непознаваемой, и именно для возможности ее познания Платон, например, ввел свои идеи, а Аристотель - формы. А что же вводит Гёте? Он вводит свой знаменитый Первофеномен (Urphano- men), некое первичное единство и простейшее начало, из которого раз­вертывается и выводится все многообразие феноменального мира и которое присутствует в самом мире как его основа, воплощаясь, в част­ности, и в самой природе. Так, разнообразие цветов появляется лишь как дифференциация и рассредоточение единого белого луча; среди растений Гёте говорит о некоем исходном «прарастении» (Urpflanz), а в отношении животных - о «праживотном» (Urtier). Здесь-то как раз и осуществляет себя тот метод выведения ближайшего из ближайшего, истинность и эффективность которого не подвергается Гёте сомнению (он сам признавал, что именно благодаря этому методу ему удалось от­крыть межчелюстную кость).

Нельзя попутно не заметить связь Гётевского Первофеномена с по­нимаемым немецкими мистиками началом, стоящим у истоков мира и пронизывающим его собой - будь то Gottheit Экхарта или Ungrund Беме. Также есть основания считать, что Гёте понимал свой Первофе- номен, подобно немецким мистикам, как не-бытие, утверждая похожие отношения бытия и не-бытия. Не углубляясь в детальное подтвержде­ние, приведу лишь несколько строк из стихотворения «Одно и все»: «Провсюду вечность шевелится,//И все к небытию стремится,//Чтоб бытию причастным быть». Не удивительно поэтому, что Гёте говорит о неком «ужасе», охватывающем человека, когда ему удается за подоб­ными прафеноменами прочувствовать Первофеномен, ощутить дыха­ние и тайну его присутствия (здесь можно вспомнить и понятие Angst Хайдеггера), которое, естественно, никогда полностью невыразимо, представляя собой то ближайшее, что всегда является отдаленнейшим, пронизывая собой все сущее и самого человека.

И хотя на первом этапе своего творчества Гёте считал, что божест­венное вполне доступно воплощению в чистом опыте, то по прошест­вии годов он все более склонялся к мысли о невозможности этого, ос­тавляя для человека возможность отдаленной встречи с ним лишь в том, что он называл «символическим случаем» и «типичным явлени­ем», характеризуя его как «идеально-реально-символически-тождественное». Божество, стал считать Гёте в старости, присутствует в природе лишь в виде своего отблеска, в символе. Но, увы, не непосред­ственно. Впрочем, может быть, и сожалеть об этом не стоит: уже в од­ном письме 1797 года Гёте пишет, что непосредственная связь идеаль­ного и обыденного была бы невыносима, а потому существует ряд яв­лений, где божественная идея открывается опосредованно. Более того, в фрагменте 1816 года признается, что идея и опыт противостоят друг другу в постоянном конфликте, они не могут естественно встре­титься на полпути и соединить их может лишь искусство или деятель­ная практика. Эти размышления говорят о том, что с годами Гёте все больше и больше придавал значение человеку, определив даже смысл всех своих произведений как «триумф чисто человеческого». Такая позиция позднего Гёте разрушает все, так часто приписываемые ему, обвинения в пантеизме. Очень точно ее проясняет образ Зиммеля: ка­ждый человек занимает лишь небольшое место в кругу с рядом стоя­щими зеркалами, одним из которых является и он сам; благодаря та­кому положению он отражает лишь такой объем, который открывает­ся ему лишь с его собственного места, но по крайне мере то, что отра­жает именно он, отражается вполне, в органичной связи с целым и учитывая его уникальное месторасположение.

И Гёте не раз подчеркивал, что полного познания можно было бы добиться только в том случае, если бы все люди объединились и пред­ставали бы как одно целое в своих познавательных способностях и возможностях, что, по понятным причинам, трудно достижимо. Нельзя здесь забывать и о очень своеобразных соотношениях Первофеномена и прафеномена. Приведем одно высказывание Гёте, кото­рое поможет разобраться в этих отношениях, а также в вопросах, от­сюда вытекающих: «Природа неизменно права, только человеку при­сущи ошибки и заблуждения… С помощью рассудка до нее не добе­решься, человек должен стать обладателем высшего разума, чтобы коснуться одежд богини, которая является ему в прафеноменах физи­ческих и нравственных, таится за ними и их создает. Но божество дает знать о себе лишь в живом, в том, что находится в становлении и по­стоянно изменяется, а не в сложившемся и застывшем. Посему и ра­зум в своем стремлении к божественному имеет дело лишь с живым, становящимся, рассудок же извлекает пользу для себя из сложивше­гося и застывшего», и еще через пару страниц, говоря о прафеноме­нах: «высшее, чего может достигнуть человек, - изумление. Ежели прафеномен повергнул его в изумление, он должен быть доволен, ни­чего более высокого увидеть ему не дано, а искать дальнейшего не имеет смысла - это граница». Итак, здесь ясно выражена мысль о том, что, несмотря на отличие Первофеномена от прафеномена, первый существует и предстает только в этих прафеноменах природы, т.е. здесь нужно их отличать, но не разделять. Причем способ явления, раскрытия Первофеномена в прафеноменах возможен только в дина­мично развивающейся и изменяющейся природе, познание которой в таком ее качестве доступно только разуму, а не рассудку. Гёте, правда, однозначно не уточняет, является ли сам Первофеномен становя­щимся и постоянно развивающимся, наподобие elan vital Бергсона, или он, являясь неизменным, лишь обнаруживает себя посредством изменяющейся природы, наподобие того как форма Аристотеля рас­крывает себя через соприкосновение с воспринимаемым миром и в нем самом.

Есть все основания считать, что Гёте идет по пути Аристотеля. На­помню, что, по учению древнегреческого философа, душа хранит в себе формы всех вещей, но хранит только в состоянии «возможно­сти»; чтобы она перешла из состояния возможности в состояние дей­ствительности, необходимо воздействие на нее феномена чувствен­ного мира, который пробуждает и актуализирует ее, а также в некото­ром смысле объединяется с ней. Для Гёте, тщательно изучавшего Аристотеля в 80-х годах XVIII века, эта идея «встречи» крайне важна.

Параллельно вспомним, что у Гёте органы чувств человека признава­лись самым совершенным физическим аппаратом наблюдения, а тех, кто им не доверяет, он открыто называл дураками и умозрителями, что в этом контексте было для него равнозначно (кстати отметим, что сам Гёте любил ставить свои многочисленные опыты-эксперименты только в естественных условиях и состояниях: при чистом солнечном свете, на незамкнутом открытом пространстве, не доверяя таким ис­кусственным средствам познания, как микроскоп или телескоп). Так вот, когда подобная встреча человека и природы происходит, когда объединяющий их Первофеномен осуществляется в своей действи­тельности, реализуя их скрытую устремленность навстречу друг дру­гу, когда они таким образом соединяются в своей изначальной взаи­мосоотнесенности, тогда и получается тот опыт, который Гёте назы­вал «чистым опытом», «опытом высшего рода». Но Гёте видел пример такого рода опыта, встречи и взаимосоотнесенности человека и мира, а через него и Первофеномена, не только в перцептивном опыте, но и во внутреннем опыте, где все эти связи осуществлялись благодаря пе­реживанию (Erlebnis), важнейшему понятию философии жизни. Как отмечает Гадамер, впервые это слово было употреблено Гегелем где-то в середине-конце 10-х годов 19 века в одном из частных писем; Гёте же, по мнению немецкого герменевта, его еще не знает, употреб­ляя, правда, лежащее в его основе слово «переживать» (erleben). С этим утверждением можно поспорить: уже в письме Шиллеру от 22 июня 1796 года, рассказывая о трудностях написания восьмой книги «Вильгельма Мейстера», Гёте пишет: «…одно лишь несомненно, что мне сейчас очень помогает моя давняя привычка немедленно пускать в дело все - силы, случайные происшествия, настроения и любые - приятные и неприятные - переживания». Совершенно очевидно, что здесь сущность переживания осознанно понимается как источник творческой продуктивности. Само же переживание не является, о чем свидетельствуют и другие тексты, посвященные этой проблеме, чем-то субъективным, но ценится как раз за то, что в нем, как и в вос­приятии, как и в практической деятельности, человек может прикос­нуться к той всеобъемлющей объективной божественной реальности Первофеномена, которая постоянно окружает и воздействует на нас.

В переживании мир входит в человека, а человек принимает, ин­тегрирует его в себя и отвечает этому проникновению с учетом своего индивидуального внутреннего опыта, с учетом своей судьбы и поло­жения в этом мире, и такое объединение, построенное на строгой взаимосоотнесенности, и позволяет выявить в своей чистоте сущ­ность скрывающейся истины Первофеномена (проблема взаимоот­ношений скрытости, потаенности бытия с одной стороны, и открыто­сти - с другой, представленная Хайдеггером, также учитывалась

Гёте). Поэтому сам Гёте и говорит, что «есть какая-то неизвестная законообразность в объекте, которая соответствует какой-то неизвест­ной законообразности в субъекте», выделяя чуть дальше два дара Бога человеку, в которых эта связь законообразностей субъекта и объекта воплощается - деятельный поступок и переживание, пони­маемое как «вмешательство жизненно-подвижной монады в окру­жающий ее внешний мир, благодаря чему она только и воспринимает саму себя как нечто внутренне безграничное, извне ограниченное». Но здесь, повторюсь, нужно учитывать и то, что как в отношении пе­реживания, внутреннего опыта, так и в отношении восприятия, «эм­пирического» опыта, такой целостной органичности и взаимосоотне­сенности человека и мира, такого, пользуясь важным для Гёте поня­тием «избирательного сродства», нужно еще уметь достичь, пройдя определенные процедуры редукции, очищения от всего наносного, случайного, частного и затемняющего сущность. Только в таком со­стоянии переживание может быть подлинно продуктивным и по на­стоящему творческим, только тогда оно становится действительно тем арегси, которое так ценил Гёте.

У Гёте вообще было удивительное чутье к творчески продуктивно­му переживанию, к переживанию, когда оно предстает именно как за­лог истины, а не поток субъективных и хаотичных чувствований; он знал, когда переживание настолько оформленно и совершенно, что позволяет творить, в самом глубоком смысле этого слова (поэтому он вообще умел ждать - известно, например, что замысел небольшого рассказа, впоследствии озаглавленного «Новелла», Гёте держал в себе около 30 лет, прежде чем осуществить его). Переживание - это ведь такая же встреча с миром, как и восприятие, ее нельзя подстроить или заменить, ведь в ней не только мир входит в человека, но и чело­век благодаря этому находит себя и свое место в этом мире.

В этом центральном для Гёте положении о встрече человека и мира в «опыте высшего рода» крайне важно, что они не растворяются друг в друге и поглощающем их единстве; они две самостоятельные сущ­ности, конгениальные друг другу, существующие только в своей взаи­мосвязанности и взаимосоотнесенности, взаимонаправленные по от­ношению друг к другу, позволяющие выявлять при достижении тако­го единства Первофеномен, но при этом имеющие и нечто, доступное только им, субстанциально делающее их автономными и независи­мыми, хотя, повторяю, и связанными с Первофеноменом (Гёте сам ликвидирует угрозу понимания его учения как пантеизма: в «Фило­софском этюде» он пишет, что хотя все ограниченные существа и за­ключаются в бесконечном, но они не составляют его частей - они лишь причастны, каждый в своей степени, этому бесконечному). «Все, что есть в субъекте, - писал по этому поводу Гёте, - есть и в объекте, и еще кое-что. Все, что есть в объекте, есть и в субъекте, и еще кое-что» (выделено мной - Д.Д.). Именно это «кое-что» позволяет, в частности в сфере искусств, особенно музыки, творить Художникам на основе чистой антиципации, не пользуясь взаимодействием с опы­том - как внутренним, так и внешним. Самым ярким примером явля­ется здесь для Гёте юный Моцарт. В остальных же сферах искусства такое взаимодействие намного более необходимо, но и здесь антици­пации играют существенную роль. Гёте считает, что антиципации простираются лишь на объекты, уже изначально родственные талан­ту и касаются они, что достаточно важно, лишь внутреннего, но не внешнего мира. О себе же Гёте говорил, что если бы не носил уже в себе весь этот мир, то сколько бы ни усердствовал жизненный опыт, он остался бы слепым и не открыл бы его для себя. Здесь нужно под­черкнуть крайне важную деталь, касающуюся взаимодействия анти­ципации, т.е. человеческого «кое-что», и опыта, т.е. природного или мирового «кое-что» открывающегося феномена. Нужно различать два рода таких взаимодействий. Во-первых, взаимодействия, касаю­щиеся человека как такового. Такое взаимодействие раскрывается полнее всего в «Учении о цвете», произведении, которое признава­лось Гёте самым важным из всего им созданного. Вспомним, что Гёте, даже называвший себя «сыном света», был в полном смысле der Angenmensch, «человек, воспринимающий мир посредством зрения», абсолютным приверженцем scientia intuitia, знания через созерцание (почему, кстати, Ортега-и-Гас-сет назвал Гётевское видение «мышле­нием глазами»). Он признавался в письме к Шиллеру: «В содействии других чувств я нуждаюсь лишь изредка, и всякое рассуждение здесь превращается в своего рода изображение». На такой подход глубокое влияние оказало и серьезное увлечение Гёте живописью, проблемами колорита, цвета и красок - до своего итальянского путешествия 1786 года он даже не оставлял намерения стать настоящим живописцем. Не удивительно поэтому, что и в дальнейшем истина напрямую свя­зывалась у Гёте с красотой и само проявление Первофеномена, в пер­вую очередь посредством света, понималось как загадка красоты и бо­жественное разнообразие красок. В «Учении о цвете» такая концеп­ция отстаивается в борьбе с Ньютоном. Принципиальным здесь явля­ется положение, что цвет, имеющийся во внешнем мире, также имеет­ся и в нашем глазе, т.е. что не глаз создает цвет какого-либо восприни­маемого предмета, а оба они имеют одинаковую объективную свето­вую субстанцию, благодаря которой они могут воспринимать друг друга. Именно так: не только мы видим свет, но и свет видит нас. По этому поводу у Гёте как-то возник спор с Шопенгауэром (с матерью которого он был хорошо знаком, к самому ему проявлял симпатию и покровительство, снабжая его рекомендательными письмами, - в ча­стности, к Байрону, - был первым и чуть ли не единственным благо­склонным читателем одной из первых работ Шопенгауэра «О четверояком законе достаточного основания» и вообще ценил молодого че­ловека), который написал под впечатлением бесед с Гёте свою собст­венную работу о цвете, но неудачно намекнул, что, может, предметы существуют лишь постольку, поскольку представляются познающим субъектом. Гёте на это горячо, с загоревшимися глазами ответил: «Свет существует, по-вашему, лишь поскольку вы видите его? Нет! Вас не было бы, если бы свет вас не видел!». В таком подходе явен вы­ход к пониманию, что человек и природа, феномен, не оторваны и раз­делены друг от друга, но изначально связаны и объединены взаимным тяготением, взаимным притяжением друг к другу. Поэтому для Гёте, идущего в своих размышлениях о природе к достижению такого един­ства, такого синтеза (в котором только и может быть постигнута исти­на как отблеск Первофеномена) взаимодействие антиципации и опы­та, выявленные в «Учении о свете», в полном смысле философском, есть просто необходимые, неотъемлемые условия существования че­ловека как такового. Но такое взаимодействие может осуществляться и на уровне конкретного, уникального человека. Ведь каждый чело­век неповторимо индивидуален, и его связь с миром не может не учи­тывать эту индивидуальность, а напротив, должна ее использовать. И те возможности, способности, смысловые антиципации, которые мо­гут быть реализованы отдельным человеком в своей жизни, - они врождены ему (хотя Гёте и допускает здесь некоторую свободу чело­века, могущего своими усилиями многое изменить в себе, но опять-таки, в принципе, эти изменения могут происходить только в уже предопределенных границах - здесь опять всплывает сравнение с Аристотелем, который в «Никомаховой Этике» высказывал схожие мысли) как отдельной автономной личности, входящей в горизонт бытия, занимая свое, и только свое, место в космосе. Гёте часто повто­рял: «надо чем-то уже быть, чтобы что-то сделать». Истину нельзя за­ставить явить себя человеку благодаря какому бы то ни было воспита­нию, образованию или желанию: она сама находит того, кому достой­на открыться, и связь эта не зависит как от мира, так и от самого чело­века. Гёте по этому поводу высказался так: «Беда в том, что мышление никогда не поможет мышлению; надо быть от природы правильным, и тогда счастливые мысли всегда оказываются перед нами, как свобод­ные дети Бога, и взывают к нам: мы здесь». В таком понимании сильно проявляется протестантская основа мировоззрения Гёте, важность и значимость которой прекрасно осознавалась им самим, - например, в следующих строчках стихотворения 1817 года: «Не для того ли награ­дил// Меня Господь талантом,// Чтоб в песнях и в науке был// Я веч­ным протестантом». Лютер учит, как известно, тому, что никто не мо­жет знать о себе, спасется ли он или будет гореть в аду, т.к. никакие критерии и основания, будь то благостная жизнь, выполнение всех за­поведей, чистота сердца и т.д., не применимы и бесполезны для опре­деления своей судьбы - по сути дела, человек сам остается для себя вечной загадкой, но эта загадка за него уже решена, все определяется волей и милостью Божьей, а она - непредсказуема. Каждый живет так, как живет, как может жить, как ему в конечном счете предназна­чено жить, скромно и послушно осуществляя свое назначение, свой жизненный путь и не зная при этом ни куда он ведет, ни что он значит. Это и есть судьба, та жизненная интенция, которая начинает себя раз­вертывать в строго определенном направлении с самого дня рожде­ния (хотелось бы подчеркнуть, что здесь не ущемляется, как может показаться, свобода человека, т.к., и это известно было еще древним грекам, незнание своей судьбы оставляет свободу выбора. Более того - вся соль как раз и заключается в том, что уже будучи конкретным человеком каждый поступает строго в соответствии с неповторимо­стью своей личности; таким образом, известная предопределенность есть плата за то, что каждый человек есть отдельная уникальная лич­ность - животные же, например, предопределены уже не своей лич­ностью, а своей природой, а это суть две принципиально разные пре­допределенности. Другое дело, что подобная самостоятельная суб­станциальность человека предстает в протестантизме уже сформиро­вавшейся с первой минуты появления его на свет, т.е. личность явля­ется заданностью, и не требует, как к этому призывал Шелер, чтобы сам человек образовывал, собирал ее). Ницше очень точно схватил эту сторону мировоззрения Гёте. «У Гёте особого рода, почти радост­ный и доверчивый фатализм, не бунтующий, не утомленный, из себя самого стремящийся создать нечто целое, веруя, что только с целым все освобождается и является благим и оправданным». Такое дове­рие, основанное на знании о границах человеческого понимания, по­зволяет Гёте считать, что нелепо и даже ненаучно задаваться вопро­сом о причине и цели, вопросом «почему», а стоит только вопрошать, отталкиваясь от опыта, «как»: неправильно говорить, что у быка есть рога, чтобы защищаться, но корректно будет утверждение, что бык за­щищается рогами, потому что они у него есть. В отношении человека это означает, что не нужно, неумно задаваться вопросами и сомнения­ми о своей собственной значимости, цели и смысле своей жизни - нужно просто осуществлять ту жизнь, те возможности жизни, кото­рые даны тебе и которые должны найти свое осуществление, подтвер­ждение и оправдание, свою актуализацию и исполнение в соответст­вующем только твоему положению в мире жизненном опыте. И свой жизненный императив Гёте высказывает в одном письме так: «мы не можем делать ничего иного, как то, что мы делаем, а успех даруется небесами».

И тут мы вплотную подходим к вопросу о том, как Гёте относился к этой жизненной энергии, свершенности человека, которая каждому по-своему помогает осуществить себя. Гёте здесь снова напрямую об­ращается к Аристотелю, а именно к его центральному понятию энте­лехии. Жизнь исполняет себя только посредством principium movens, движущего начала, предстающего в актах плодотворности, продук­тивности и деятельности. Эта начало есть основа жизни, основа бы­тия, и чем полнее человек реализует это свое деятельное начало, тем полнее он приобщится к мировой сущностной основе, тем полней он оправдает свое бытие, тем полней он исполнит себя и свое предназна­чение в жизни. Значение подобной энтелехии значительно повыша­ется, когда становится ясно, что она берет свой исток, свои силы в той единой всеобъемлющей, пронизывающей собой все сущее энтелехии Первофеномена, частью которой является каждая конкретная энте­лехия. Собственно, энтелехия Первофеномена - это его жизнь, и че­ловек приобщается к ней настолько, насколько активно использует деятельную энергию своей энтелехии. Таким образом, уже фактом своей жизни, своей деятельности человек воплощает свою связь с вечной и постоянной энтелехией Первофеномена. Гёте так и говорит, что «любая энтелехия - частица вечности и не устаревает за те крат­кие годы, которые она связана с земной плотью».

Таким образом, деятельность, как нерв жизни, есть гарант бессмер­тия человека, а также залог его спасения: эта тема гениально раскры­вается в «Фаусте», где в одном месте так и сказано «Спасен высокий дух от зла//Произволеньем божьим://«Чья жизнь в стремлении про- шла,//Того спасти мы можем». В стихотворении же «Завет» Гёте на­чинает петь осанну деятельному бытию словами: «Кто жил, в ничто не превратится». Но поскольку каждый человек осуществляет заложен­ную в нем свою энтелехию в разной степени ее полноты и свершенности, что соответственно означает и разную степень приобщенности к вечности Первофеномена, то, следовательно, каждый и вечен, бес­смертен не в равной мере, а в соответствии с этой степенью, о чем Гёте говорит совершенно ясно. По всей видимости, правда, здесь идет речь не о личном бессмертии, как в христианстве, а о вечном сохранении себя, в той или иной форме, в качестве составляющей части энтелехии Первофеномена, как это получается у того же Аристотеля.

В целом же, тексты Гёте не позволяют вынести бесспорного и одно­значного суждения по поводу взаимоотношений энтелехии человека и энтелехии Первофеномена. Более ясным предстает вопрос о по­следней. Полнейшая и всеобъемлющая связанность и переплетен­ность всего сущего в мире такова, что все может развиваться не иначе, как с помощью другого, ближайшего к нему сущего и из него, о чем уже было сказано выше. За это положение Гёте очень держится и в понимании энтелехии. Энтелехия каждого сущего не обособлена в себе, не самозамкнута, а связана с другой, входя определенным, отведен­ным ей отрезком в единую линию всеобщей взаимообусловленности, в единый мировой энергийный синтез, целостный и неразрушимый, как раз и представляющий энтелехию Первофеномена. Выступает ли в этом своем качестве Первофеномен как Мировая Душа Платона или неподвижный, но двигающий все остальное Ум-Перводвигатель Аристотеля? Скорее первое, т.к. Гёте особое внимание уделял поня­тию развития (Entwickuug), а сам Первофеномен был у него не толь­ко источником жизненной силы, но и сам присутствовал в ее конкрет­ных воплощениях, в том числе - и в ее движении и развитии. Но хотя сам Первофеномен не был трансцендентен миру, а являл себя в нем, тем не менее его энтелехия не равномерно распределяется по миру; но зато там, где ее жизненная сила обнаруживает себя особенно очевид­но, ярко, интенсивно и продуктивно, там и встречается то, что Гёте на­зывает «демоническим».

Поскольку это понятие одно из центральных и наиболее запутан­ных и неясных в мировоззрении Гёте, я позволю себе привести доволь­но длинную цитату, целостно, как нигде более, объясняющую, что же он понимал под этим понятием. В «Поэзии и правде» говорится, что де­моническое - «дающее знать о себе лишь в противоречиях и потому не подходящее ни под одно понятие, и, уж конечно, не вмещающееся ни в одно слово. Это нечто не было божественным, ибо казалось неразум­ным; не было человеческим, ибо не имело рассудка; не было ангель­ским, ибо в нем нередко проявлялось злорадство. Оно походило на слу­чай, ибо не имело прямых последствий, и походило на промысел, ибо не было бессвязным. Все, ограничивающее нас, для него было прони­цаемо: казалось, оно произвольно распоряжается всеми неотъемлемы­ми элементами нашего бытия: оно сжимало время и раздвигало про­странство. Его словно бы тешило лишь невозможное, возможное оно с презрением от себя отталкивало … Хотя демоническое начало может проявляться как в телесном, так и в бестелесном и даже весьма своеоб­разно сказывается у животных, но преимущественно все же состоит в некой странной связи с человеком и являет собой силу, если не проти­воположную нравственному порядку, то перекрещивающуюся с ним…. Однако всего страшнее становится демонизм, когда он возобладает в каком-то одном человеке. Я знавал таких людей, одних близко, за дру­гими мне доводилось наблюдать лишь издалека. Это не всегда выдаю­щиеся люди, ни по уму, ни по талантам, и редко добрые: тем не менее от них исходит необоримая сила, они самодержавно властвуют над всем живым, более того - над стихиями, и кто может сказать, как далеко простирается их власть? Нравственные силы, соединившись, все равно не могут их одолеть, более светлая часть человечества тщетно пытается возбудить против них подозрение, как против обманутых или обман­щиков, массы они влекут к себе. Редко, вернее никогда не находят они себе подобных среди современников, они непобедимы, разве что на них ополчится сама вселенная, с которой они вступили в борьбу» . Среди таких людей Гёте называл прежде всего Наполеона, которого он даже считал «квинтэссенцией человечества», Фридриха Великого и Петра Великого.

О творческой деятельности, идущей от энтелехии Первофеномена и воплощающейся в энтелехии гения, как бессознательного процесса, Гёте совершенно четко говорит в одном из писем Шиллеру. Но в том же письме, впрочем, Гёте напрямую ставит в зависимость развитие индивидуального гения от степени гениальности эпохи, в которой он живет, что позволяет здесь видеть предчувствие историзма 19 века, но противоречит романтикам, у которых автономность гения была абсо­лютной и самодостаточной.

Гёте мог так подробно и глубоко рассуждать о демоническом, пото­му что и люди, знавшие его (например, Гегель), и, естественно, он сам, признавали его причастность этому началу, причем, как в сфере необы­чайной продуктивности созерцания, так и в сфере продуктивности деятельного поступка. Действительно, кто хотя бы мельком знаком с биографией Гёте, не может не поражаться интенсивности и разносто­ронности ритма его существования, серьезности, целеустремленности и сосредоточенности при отношении к любому, из многочисленно за­нимавших его, делу. Гёте чувствовал в себе огромный заряд жизненной энергии, к которой он подходил очень ответственно и даже, можно ска­зать, благочестиво, чувствуя нравственную и космическую обязан­ность израсходывать ее вполне и с максимальной отдачей.

Жизнь Гёте была уникальным воплощением одновременно и чело­веческого и трансцендентного, она, по словам Зиммеля, «простира­лась в трансцендентное…в каждой ее точке», но происходило это ис­ключительно через осуществление всего человеческого, триумфом которого, как мы помним, определял Гёте смысл всех своих произве­дений. Это было возможно только через постоянное и интенсивней­шее соприкосновение и взаимодействие с миром, происходящее че­рез перцепцию, деятельность и переживание. Оно в равной мере ин­тегрирует в себя как все возможные воздействия этого феноменаль­ного, самоявляющегося мира, так и оказываемое на него влияние со стороны человека.

Здесь открываются новые горизонты и перспективы, невозмож­ные там, где проводится строгое дуалистическое противопоставление на теоретическое и практическое, индукцию и интуицию, анализ и синтез, субъект и объект, трансцендентное и имманентное. Гёте, как мы видели выше, не отрицал этих понятий и плодотворно их исполь­зовал, но только не в их автономной замкнутости, а в их открытости и взаимосоотнесенности. Человек и мир достойны друг друга, и их бы­тие возможно только как «бытие вместе». Так, например, важная для Гёте идея человеческой трансценденции может быть осуществлена только в мире и только в формах этого мира, который в свою очередь не есть какая-то граница, скрывающая ЗА собой что-то, а безгранич­ное воплощение скрывающегося В нем вечного и абсолютного, что поддерживает, не растворяя в себе, и человека и мир. Человек придает миру смысл, мир предоставляет человеку реальности, «материю» это­го смысла, возможности, условия и горизонт его раскрытия, и единство их союза фундировано тем, что больше их обоих.

Журнал «Начало» №8, 1999 г.

(Лекция, прочитанная в 1899 году в пользу фонда для построения
страссбургского памятника молодому Гёте)

Я хочу говорить о «вечно юном Гёте», о человеке, который в продолжение долгой своей жизни сохранил и не перестал творчески проявлять могущественное своеобразие своей личности, – о поэте, который вдохнул эту свою вечную юность светлым образам, в которых он живет и вечно будет жить с нами.

Несколько поколений уже ушли вслед за ним в могилу, и за все это время понимание его значения для нашей духовной жизни непрерывно возрастало, – быть может, не в ходячих взглядах широких слоев, которые легко отдаются течениям дня, но зато тем более в суждении людей, умевших, среди суеты изменчивых интересов, сохранить в себе восприимчивость к тому, что имеет вечную ценность. Для таких людей Гёте становился все более великим.

Кто, покидая Рим, направляется в Кампанью, в сторону гор, тот замечает, как постепенно все более сливаются и исчезают из виду стены и башни, куполы и шпили; и когда наконец вечный город кажется одной сплошной массой, тогда над ним властно возносится единый могучий купол Св. Петра. То же впечатление мы получаем по мере удаления во времени от Гёте. Чем далее мы уходим от той величайшей поры истории немецкой культуры, когда на пороге XVIII и XIX веков германский народ духовно воссоздал свою потерянную национальность, тем более для нашего ретроспективного взгляда с несравнимой мощью возносится над этой эпохой образ Гёте – мир для себя, объемлющий все и над всем возвышающийся. Эта гигантская фигура не укладывается в рамки какого-либо специального исследования, какой-либо отдельной научной дисциплины. Гёте принадлежит не только литературно-исторической мысли, он принадлежит всякому, кто сумел вдуматься в него и для кого его поэзия стала жизненной необходимостью; его труды приходится постоянно сызнова брать в руки, чтобы по изменившемуся, более зрелому их пониманию судить о своем собственном духовном росте. Но именно поэтому, благодаря такой широте своей натуры и своего творчества, Гёте принадлежит общей духовной истории.

Отсюда я беру право, следуя любезному приглашению, беседовать с вами сегодня о том, что означает Гёте для философии. Это, быть может, было неожиданным для многих из вас, и вы задались вопросом: есть ли у Гёте какая-нибудь философия? Он, этот гений конкретности и образности, для характеристики которого создан термин «предметное мышление», не давал ли он достаточно часто и ясно понять свое отвращение к абстрактному логическому характеру философии? Не борется ли он, великое дитя, всеми силами своей натуры против рефлектированности, против размышления о самом себе?

«Целый день брожу я
По лесам и полям
И насвистываю свою песенку»

Звучит ли это философией? Вспомним о времени, когда он ближе всего стоял к философии, о его отношении к Шиллеру, об их переписке – о том ее месте, где они сообща стараются выяснить «отношение их натур» и где Шиллер пользуется для этого понятиями Кантовой эстетики. Для Шиллера такая рефлексия естественна; она вытекает из самой его природы, он нуждается в ней, чтобы стать тем, что он есть; окунувшись, в философию Канта, он из туманной юности перешел к ясной зрелости. Будучи до того бурным талантом, он с помощью Канта стал великим поэтом. Для Гёте, наоборот, эта рефлексия есть нечто чуждое. Он отдается ей с усилием, больше в угоду своему новому другу, чем ради себя самого. Он, с его гармоническим складом и развитием, всегда был самим собой, и ему не нужно еще узнавать из философии, кто он такой. Наоборот, он чувствует к ней ту антипатию, которую обыкновенно питает великий художник к эстетике, научный гений – к логике, великий государственный человек – к политической теории:

«Суха теория, мой друг,
А древо жизни пышно расцветает».

И тем не менее Гёте принадлежит философии и ее истории. Прежде всего и главным образом тем, что он был. Он был проблемой, великой реальностью, которую нужно было понять, постигнуть, формулировать. Немецкая философия поставила себе в ту пору смелую задачу найти «систему разума», т.е. целесообразную связь всех отраслей жизненной деятельности культурного человека: для нее поэтому из реальности поэтического гения, который она видела и почитала в лице Гёте, выросла величайшая задача выразить в своих понятиях его природу и творчество и тем самым природу искусства, включить ее в свою систему и проформулировать ее. С тех пор как Шиллер положил этому начало, все философы трудились над этой задачей – Фихте и Шлегель, Шеллинг и Гегель, Шопенгауэр и Лотце.

Но не о том хочу я говорить: Гёте важен для философии не только тем, что он был, но и тем, что он творил. Правда, он не делал это в цеховой форме логической работы или методического исследования: он чуждался научной философии еще и потому, что она упрямо вырабатывала свой специальный язык. Однако, как было возможно, чтобы человек с широтой и глубиной его натуры, человек, которому ничто человеческое не было чуждо, который вступил в деятельное соприкосновение со всеми искусствами и науками, со всеми сферами жизни, – как было возможно, чтобы он не раздумывал, не говорил и не писал о тех величайших вопросах человеческой жизни, о тех последних загадках бытия, которыми занимается философия? Пусть он и не хотел ничего знать о науке, которая стремится разрешить эти вопросы в своих понятиях, – он не нуждался в ней; ему достаточно было непосредственного, естественного созерцания, его личной метафизики, его «philosophic irresponsable». Это его жизнепонимание и миросозерцание, как и указанное его историческое влияние на немецкую философию, вытекало из его личности. Поэтому он, подобно всем великим историческим личностям, в жизни и творчестве которых своеобразно отражаются мир и люди, принадлежит к живым источникам, из которых должна черпать философия.

Если я хочу говорить об этом жизнепонимании и миросозерцании Гёте , то я, конечно, не могу рассчитывать, хотя бы до известной степени справиться с этой темой в пределах предоставленного мне короткого времени. В почти необозримом богатстве его трудов, его коллекций и заметок, его писем и разговоров накоплен колоссальный материал для этого; в них содержатся замечания, в которых он высказывался о проблемах всех философских дисциплин, о теории познания и этике. о правоведении и эстетике, о философии религии и метафизике. Не опасайтесь, что я выложу здесь перед вами этот почти необозримый материал; я хочу лишь выбрать из него то, что кажется мне целесообразным для моей задачи,– я хочу лишь с возможно большие сторон осветить образ человека, которому мы собираемся воздвигнуть памятник.

Исходной точкой этого выбора позвольте мне взять проблему, руководясь которой мы можем рассчитывать до известной степени приблизиться к истинному существу нашего поэта. С первого взгляда всем ясно, что в его лице мы имеем дело с могучей натурой, с неподражаемой индивидуальностью, со своеобразной реальностью, с самостоятельным существом, замкнутым и утвержденным в себе самом; с другой стороны, мы видим, что эта индивидуальность отдается универсальной деятельности, тесно соприкасается со всей духовной вселенной; она живет и творит в целом, она расширяется до пределов бесконечного. И мы задаемся вопросом: что думал этот человек об отношении единичного к целому, о положении человека во вселенной – о старой загадке, насколько глубоко в последней основе вещей заложены корни индивидуальности? Мы видим, что каждое отдельное существо вытекает из жизни целого и снова в нее возвращается; и все же каждый из нас чувствует себя как особую, в себе определенную реальность, превосходящую это ее мимолетное проявление. Что означает, спрашиваем мы, отдельный человек во вселенной,– какое значение имеет личность для целого? Что думал об этом Гёте? В великолепной рапсодии «Природа» («Natur»), которую Гёте позднее сам датировал 1780 годом, он говорит о природе: «Она, по-видимому, все устроила для индивидуальности и нисколько не интересуется индивидами». Как наметилась в нем эта загадка – и как она разрешилась?

Эта старинная проблема была ему достаточно близка. Молодой Гёте духовно и литературно развивался в эпоху, которая более чем какая-либо иная жила в убеждении:

«Высшее счастье для детей земли есть лишь личность».

Это была эпоха «Бури и натиска» («Sturm und Drang»), эпоха гениев, когда индивидуальность со стихийной силой восстала против ига правил и формул и, время непосредственности, «естественности» в духе Руссо, время самодержавия гения, время исповедей, дневников и писем. Тогда признавался лишь тот, кто был «кем-нибудь», «натурой», «парнем». «Ты таков!» – воскликнул Лафатер, выскакивая из коляски и обнимая Гёте, которого он никогда до этого не видал. То было время, когда молодой поэт хотел вместе с «зятем Кроносом» блуждать по всем высотам и глубинам жизни и еще, упоенный золотым светом, при трубных звуках войти в Оркус, так чтобы «могучие внизу поднялись со своих мест», – время, когда титан Прометей выливал свою бушующую страсть в свободной лирике в стиле Пиндара и гордо восставал против всех сил земли и неба:

Сокрой, о Зевс,
Ты небеса свои
Парами туч
И тешься, как мальчишка,
Что обивает у волчца головки,
Круши дубы и выси гор!
Мою ты землю
Не пошатнешь,
И хижину мою;
Не ты ее построил,
И мой очаг,
Которого огонь
Тебе завиден.

Иль мужа из меня сковало
Не время всемогущее, владыка
И мой и ваш?

Взгляни сюда, Юпитер,
На мир мой, он живет,
По своему я образу их создал,
Род равный мне,
Чтобы страдать и плакать
Иль ликовать и наслаждаться
И на тебя не обращать вниманья.
Как я!

Но с подобным индивидуализмом, заложенным в темпераменте и питаемым окружающей средой, у Гёте сочеталось глубокое и могущественное обратное течение – это его религиозное чувство. Его нельзя понять, если упустить из виду этот существенный момент его характера. То, в чем Шлейермахер видел основу всякой религиозности, – благочестивое чувство, сознание своей связи с вечным, бесконечным и непознаваемым, своей замкнутости в нем, – это настроение проявляется в Гёте с редкой силой и непосредственностью. Когда мы читаем в «Мариенбадской элегии»:

«В нашей груди волнуется стремление из благодарности добровольно отдаться высшему, чистому, неизвестному, разгадывая тем для себя вечно безыменное, – мы называем это благочестием».

– то это звучит почти как поэтическая парафраза того, что великий теолог признал сущностью всякой религии; но слова эти вытекают непосредственно из глубины души поэта. Еще мальчиком в своей мансарде он придумал для себя одного и отправлял тихий культ Бога-природы. Уже тогда он хотел «тихо почитать неисповедимое». В здоровом патрицианском доме, которым руководила его мать, несомненно, не было места для скороспелого свободомыслия, но не было и узкого и боязливого правоверия, которое, вообще, если и не вполне отсутствует в духовном облике XVIII века, то все же стоит в нем на заднем плане. Именно указанная индивидуалистическая черта характера Гёте объясняет, почему Гёте всегда восставал против всякого традиционного ограничения и исторического опосредствования отношения между Богом и человеком. Это привело его к мистике, и в ней он нашел и сохранил связь с тем пиетистическим направлением, которое, как слабое эхо мистического движения, звучало в веке Просвещения. Известно, что в своей личной жизни он встретился с этим направлением в лице госпожи фон Клеттенберг; известно также то глубокое сочувствующее понимание этой утонченной религиозности, которое он проявил в «Исповеди прекрасной души». Эта «исповедь» образует существенный момент в построении «Вильгельма Мейстера», несмотря на то, что Шиллер – что весьма характерно – никак не мог примириться с этим.

Характер истинно великой личности проявляется, между прочим, в том, что она яснее и отчетливее других сознает «границы человечества». Поэтому душа Гёте полна благоговением перед тайнами, окружающими нас всех, перед темными силами, объемлющими всю человеческую жизнь, – тем благоговением, которое он изображает как нравственную основу всякого воспитания, благоговением перед тем, что над нами, перед тем, что под нами, перед тем, что около нас. Он находит этот элемент демонического в непостижимой общей жизни природы, в том макрокосме, загадочный вид которого восхищает и чарует тоскующую душу его Фауста; но точно так же и в великих силах, парящих в истории. «Всякое творчество высшего порядка, всякий значительный замысел, всякая великая мысль, приносящая плоды и не пропадающая бесследно, не подчинены ничьей власти и стоят выше всякой земной силы; человек должен считать все это нежданными дарами, проявлениями Божества, которые он должен принимать и почитать с радостной благодарностью. Все это родственно той демонической силе, которая по своему произволу распоряжается человеком... В подобных случаях на человека часто надо смотреть как на орудие высшего промысла». И по его мнению, это относится именно к великим личностям; он находит этот высший элемент в Рафаэле, в Моцарте, в Шекспире, в Наполеоне. С другой стороны, Гёте говорит как-то о неудавшемся народном движении: «В нем не было Бога».

Благочестие Гёте состоит в углублении в эту всевластную силу, в слиянии души с божественной гармонией бесконечной мировой жизни. В этом чувстве нет ничего насильственного, ничего тягостного и боязливого, ничего вымученного; это слияние человека с Богом есть полная здоровая жизнь, естественное обнаружение души и радостная чистота:

«Единичная личность охотно исчезнет, чтобы найти себя в бесконечном: в этом конец всякому недовольству. Мы испытываем наслаждение, отдаваясь строгому долгу и отрешаясь от пылких желаний, дикой воли и притязательных требований».

Таким образом, в созерцании Бога-природы Гёте ищет успокоения от страстей, избавления от противоречий земной жизни и воли. «Что лучшее может человек испытать в жизни, чем откровение Бога-природы?»

В этом лежало личное сродство, которое издавна и постоянно влекло поэта к Спинозе. В нем он находил в грандиозной и простой форме нравственный идеал самоосвобождения через посредство познания. Лишь тот может стать выше своей страсти, учит философ, кто понял ее, кто постиг необходимость, с которой вся человеческая жизнь и деятельность вытекает из божественной первоосновы. Страдания и горести жизни теряют свое жало для мыслителя, который рассматривает их так, как будто имеет дело с линиями, плоскостями и телами, и который хочет не плакать, не смеяться, а понимать. Это «безграничное бескорыстие», это бесстрастие Спинозы изумляло Гёте; он наслаждался в Спинозе чистотой и высотой миропонимания, воздерживающегося от оценки, благостью настроения, которое в созерцании целого высоко возносится над мерками, применяемыми к частным областям жизни. Tout I сomprendre c"est tout pardonner (Все понять – значит все простить (фр)).

Но Гёте хорошо знал, что это «по ту сторону добра и зла» применимо только к познающей и объясняющей науке и к созерцающему и творящему искусству, но никак не к волевой и действенной жизни. Здесь это кроткое добродушие наблюдения превращается в буйную дикость или в ничем не сдерживаемый эгоизм. «Все спинозистское в поэтическом творчестве, – заметил однажды Гёте, – превращается в рефлексии, в макиавеллизм». На такие вопросы направил бы поэт разговор Спинозы с Вечным Жидом, если бы это произведение было докончено. С его взглядами на эти проблемы мы встречаемся, в форме поэтических признаний, в «Wahlverwandschaften». В этом произведении он с тонким и неустрашимым анализом изобразил естественную необходимость возникновения и развития страсти – но вместе с тем энергично и строго подчеркнул сознание ответственности, которое сохраняет всю свою силу наряду с этой естественной необходимостью. «Wahlverwandschaften» в известном смысле есть поэтическое изложение глубокомысленного учения Канта об «эмпирическом» и «интеллигибельном» характере.

Но ту свободу, которую Спиноза нашел в мышлении, Гёте обрел и пережил в своей поэзии. Он возвышался над своим собственным состоянием, созерцая и художественно воспроизводя его. Он видел божественную силу поэзии в том, что его собственная жизнь, без усилий, без поисков и желаний с его стороны, превращалась для него в картину и тем отрешалась от него самого. Его поэтическое творчество было самоосвобождением через посредство самовоспроизведения . Философ преодолевает страсть тем, что постигает ее, художник – тем, что ее изображает. Так отрешил от себя Гёте части своей собственной жизни и природы: вецларские заблуждения в «Вертере», сезенгеймское прегрешение – в трагическом эпизоде с Гретхен в «Фаусте», мелкие стороны веймарской придворной жизни – в «Тассо». На его собственных заблуждениях и грехах подтвердились его прекрасные слова:

Заблудших детей огневыми руками
Благие возносят к чертогам своим.

В этом состоит загадка гётевского «творчества по случаю»; его собственная жизнь непроизвольно выливалась у него в художественную форму. Он ничего не добивается своей поэзией: он не хочет, он должен творить; песнь поется в нем. Но именно потому созданные им образы жизненны; они живут своей собственной плотью и кровью, независимо от творца, как дети, вышедшие из утробы матери. Благодаря этому они обладают высшей, эстетической реальностью; историческое в них становится простой формой. Они понятны сами собой: нужно ли нам знать Гёте, чтобы наслаждаться Ифигенией? К этим образам, которые он родил из себя и в которые он вдохнул высшую реальность, принадлежит в известном смысле и тот «молодой Гёте», которого он создал в своей «Поэзии и правде» («Dichtung und Wahrheit») и поэтическая реальность которого делает смешным всякий вопрос о его исторической достоверности.

Излагая в этом описании своей личности (в 14-й и 16-й книге) природу художественного творчества в связи с философией Спинозы, Гёте говорит об «отречении» («Entsagung») – не о том обыденном отречении, при котором человек отказывается от одного желания только для того, чтобы подпасть другому, а об отречении философа, который раз навсегда отказывается от всех своих страстей и со спокойной твердостью возвышается над ними. В этом он находит свой собственный идеал жизни: возвышаться над самим собою, быть хозяином в своем собственном доме, какие бы страсти, страдания и радости в нем ни царили.

«От силы, которая связывает все существа, освобождается человек, преодолевший самого себя».

Это объявляется в «Тайнах» глубочайшим смыслом всякой религии. Это «отречение» есть способность никогда не отдаваться целиком ни одному из чувств, которыми изменчивая воля старается оковать нашу личность, никогда не отождествлять своего «я» ни с одним из его желаний, никогда не ставить на одну карту всю жизнь.

В богатой событиями жизни Гёте мы встречаем его в массе положений, которые страстно овладевают им и бурно его волнуют; но никогда волны жизни не поглощают его целиком. Он сам есть всегда нечто большее, чем его страсть; ничто не овладевает им вполне. В нем есть остаток, в который не могут проникнуть и самые близкие ему люди, крепость, которая никогда не сдается и в конце концов отбрасывает всякую атаку. Именно это с внешней стороны часто казалось – вспомним, например, о его отношении к г-же фон Штейн – эгоизмом, холодностью и недоступностью, «олимпийством».

Лишь один человек подошел к нему совсем близко – это был Шиллер; лишь одно поразило его до глубины – это была потеря Шиллера. И именно потому в этом случае ему отказала спасительная сила искусства; на этот раз Бог не дает ему «сказать, как он страдает». Беспомощно надламывается этот гигант. Затем он пытается овладеть собою для творчества. Он хочет окончить «Дмитрия» (Речь идет о неоконченной драме Шиллера «Demetrius», имеющей темой известный эпизод из русской истории (Лжедмитрия I)) – ему не удается это. Начатая до того «Ахиллеида» (Achilleis), которая была, несомненно, призвана стать памятником рано потерянному другу, осталась также фрагментом. Этот удар был сильнее его. Месяцы проходят, прежде чем он способен написать «Эпилог к Колоколу». Время ничего не изменило в этом: величайшее испытание его не нашло себе того поэтического воплощения, в которое выливались все менее значительные события его жизни.

Но отречение, о котором мы говорили, означает еще нечто большее, и это возвращает нас к нашей проблеме. Если мы зададимся вопросом, от чего, собственно, приходится при этом отказываться, то предметом отречения мы должны будем признать не что иное, как характерное именно для выдающейся личности стремление разрушить границы своего собственного существа и расшириться до пределов целого, то фаустовское влечение, которое восклицает:

Вся жизнь людей, вся бездна горя, бед –
Все будет мной изведано, прожито.
Глубоко я хочу все тайны их познать,
Всю силу радости и горя испытать,
Душою в душу их до глубины проникнуть.
И с ними наконец в ничтожестве поникнуть.

Освобождение от этого влечения все знать, всем наслаждаться и все обнять собою есть жизненная мудрость, которую Гёте проповедовал особенно настойчиво. Она образует содержание обоих его трудов, над которыми он работал до самой старости и которые с одинаковым правом могут быть названы основными трудами его жизни; мы разумеем «Фауста» и «Вильгельма Мейстера». При этом «Мейстер» как поэтическое произведение гораздо менее блестящ, ослепителен и увлекателен, чем «Фауст», а потому и менее известен и популярен; зато с точки зрения этой гётевской жизненной мудрости он, быть может, еще поучительнее и интереснее «Фауста». Я хотел бы поэтому обратить на него ваше внимание. Не о романе, как таковом, хочу я говорить и не о его общем значении во всемирной литературе, а лишь о формулированной в нем основной культурно-философской идее. Правда, как и во второй части «Фауста», поэт и в «Годах странствия» настолько загромоздил простой план различными случайностями, выдумками и непонятной загадочностью, что это не только затруднило эстетическое наслаждение целым, несмотря на красоты отдельных мест, но и значительно затемнило понимание плана. Но именно в этом отношении оба основных произведения нашего поэта настолько взаимно уясняют и освещают одно другое, что о смысле содержащегося в них «последнего слова мудрости» не может оставаться никаких сомнений.

«Годы странствия» носят подзаглавие: «или Отрекающиеся». Что означает здесь отречение?

В «Годах учения» Вильгельм Мейстер переходит от одного приключения к другому. Он ищет себя самого, свое развитие, свое назначение. Но и к нему применимо то, что говорит о себе Фауст:

«Я лишь бродил по свету,
Всякое наслаждение хватал я за волосы».

Советы Вернера, который по отношению к нему играет ту же роль, как Антонио по отношению к Тассо, он презрел. В пестрой смене он отдавался влиянию разнообразных лиц, отношений, положений и становился при этом сам все более неустойчивым и неопределенным. Обилие воспринятых им впечатлений не могло сложиться в нем в единство, и, стремясь насладиться картиной всего мира, он сам от одного заблуждения бредет к другому. Так подпадает он влиянию, того таинственного общества «выдающихся» людей. которое в этом романе играет роль провидения. Здесь слышит он резкое слово Ярно: «Глупость это ваше общее образование!» Здесь он узнает, что «мастером» можно стать лишь путем самоограничения и что назначение человека надо искать лишь в профессии. Он должен отречься от своего блуждания в целом, от богатства чувств и стремлений: он должен узнать мир, реальный мир; работая и принося пользу, должен он искать свое место в нем. Странствовать должен он, пока не нашел этого места, не отдыхать, где ему хорошо, не наслаждаться: он должен творить. От самоизучения, от изнеженной заботы о личных отношениях он должен перейти к суровой действительности и к деятельным сношениям с людьми.

Тому же учит Гёте и в «педагогической провинции», в которую он нас вводит вместе со своим странствующим героем. Фантазия романа набрасывает картину воспитательного учреждения огромных размеров. Но педагогические теории XVIII века испытывают здесь своеобразное преобразование. Не «человек» в смысле Руссо воспитывается здесь, не пиетист, который есть одновременно гражданин и этого мира, и иного, а мужчина, совершенство которого состоит в самоограничении и подчинении целому . Каждый сообразно своим способностям должен быть подготовлен к определенной профессии, чтоб быть в состоянии выполнить возможно больше в планомерном сотрудничестве с другими.

Таким образом, профессиональная деятельность, в которой каждая отдельная личность находит свое истинное назначение, оказывается обусловленной целесообразной организацией общества. Не только обучение юношества, но и применение сил зрелых людей определяется «союзом». Личность, достигшая полного своего развития в своей профессии, тем самым находится на службе у целого. «Годы странствия» набрасывают проект организации труда . Они напоминают этим скорее притязательные утопии тогдашней художественной литературы. Отдельные характерные черты они, несомненно, заимствуют из жизни «6paтской общины». Гётевский «союз» также распространяет свои связи далеко за пределы отдельных стран и народов; область его деятельности лежит по обе стороны океана. Странствующие становятся эмигрантами, и роман открывает нам широкие социальные и экономические перспективы. Характерно при этом для Гёте и для немецкого мышления его времени совершенное игнорирование государственной власти. Социальная организация его «союза» есть свободное соединение, охватывающее весь земной шар, не примыкая не только по существу, но даже и внешним образом к государственной жизни: она не знает ни политических границ, ни политических организаций.

Итак, при переходе от годов учения к годам странствия эстетический идеал сменяется практическим. Тот же переворот, как известно, совершается во второй части «Фауста». Из жизни полной бурных стремлений, из наслаждения миром в первой части поэт переносит сначала своего героя в тишину эстетического созерцания. «В пестром отблеске лежит пред нами жизнь». Фауст направляется к «матерям» в царство идей, чистых форм, и перед ним восстают идеалы человечества, как их создало искусство. В классической Вальпургиевой ночи, в эпизоде с Еленой, сочетающейся с германским Фаустом, перед нами проходят исторические образы, тени духов, полные чистой внутренней жизненной силы: это есть «Феноменология духа», переполненная загадками и намеками, подобно гегелевской. Но из этого царства художественных теней Фауст бросается в горячую борьбу исторических сил за мировое господство, и мы видим его кончающим жизнь среди могущественной борьбы человека против сил природы; он отвоевывает у моря землю, чтобы «на свободной почве стоять с свободным народом».

Таким образом, Фауст до конца остается властителем, самодержавной властной личностью, которая пускает в ход магические силы ада и неба, чтобы достигнуть свободной, искупительной деятельности; в «Годах странствия Вильгельма Мейстера» проблема жизни находит свое разрешение в «союзе», в обществе, которому подчиняется личность, в практическом сотрудничестве. Роман изображает это так, что личные отношения к людям, возникшие в годы учения, вплетаются здесь в общественную организацию; но это не только технически обусловлено эстетической связью, частей произведения, но и имеет более глубокий смысл: деятельное общение не разрушает и не уничтожает этих личных отношений, а, наоборот, уясняет очищает их, углубляет и укрепляет. «Вильгельм Мейстер», как и «Фауст», есть произведение человека, которому судьба дала возможность в продолжение 80-летней жизни испытать и художественно выразить грандиозный переворот немецкого национального духа. Его Мейстер есть тип немца, переходящего из XVIII в XIX столетие. От игры в куклы к деятельности хирурга, которому суждено возродить своего сына к новой жизни: от мостков, изображающих мир, к самому волнующемуся Миру, от царства мыслей и образов к царству труда и дела – таков путь, которым «народ поэтов и мыслителей» пришел к основанию своего национального могущества. И что Гёте пророчески и изобразил в двух основных своих трудах, того же требовали Кант и Фихте, перенося центр тяжести философского миропонимания из теоретического разума в практический.

Итак, то отречение, в котором, по мнению Гёте, личность освобождает самое себя, со своей положительной стороны есть деятельность . «В начале было дело» – так толкует уже в первой части Фауст смысл Евангелия, а прощальное слово титана в «Пандоре» гласит: «Настоящее празднество для истинного мужа есть дело». Поэтому и в «Фаусте» глубочайшее разрешение проблемы заканчивается словами:

«Кто вечно стремится и трудится, того мы можем спасти».

Нельзя найти более благородного примера такой неутомимой деятельности, чем жизнь самого Гёте; и самое симпатичное и отрадное при этом есть то, что эта неутомимая деятельность вытекает у него не из насильственного принуждения, а из глубочайшего влечения его натуры. Он постоянно занят; колоссальные размеры его переписки, его «дилетантствование» во всех искусствах и науках, его непрерывное собирание материалов и набрасывание заметок свидетельствуют об этом – не говоря уже о его трудах. Прочтите, например, письма к Шиллеру из его путешествия по южной Германии в 1797 году. Повсюду он занят коллекционированием, он собирает для своего архива. Он не знает, для чего это ему понадобится и понадобится ли вообще, но он собирает; он должен быть деятельным, должен работать, усваивать. Так же выполнял он свою министерскую службу. Не только в качестве куратора Йенского университета, но и во всех остальных административных областях он «работал» в полном смысле слова. Тонкое, доходящее до мельчайших деталей изображение ткацкого ремесла, которое он ввел в «Годы странствия», указывает на это его трудолюбие. К нему самому применимы слова Фауста:

«Когда на ложе сна в довольстве и покое
Я упаду, тогда – увы – настал мой срок».

Фихте назвал однажды леность основным грехом человека; вряд ли найдется человек, который был бы более свободен от этого греха, чем Гёте. В его жизни нет места мечтаниям и праздности. Характерным выражением этого служит небольшое стихотворение, поводом к которому послужило замечание Жан-Поля. Последний где-то говорит: «У человека есть две с половиной минуты: одна, чтобы улыбнуться, другая, чтобы вздохнуть, и полминуты, чтобы любить: ибо в эту последнюю минуту он умирает». Под этим сентиментальным извращением Гёте написал для своего внука:

«В часе шестьдесят минут, и больше тысячи – в дне: сынок, сообрази, сколько можно совершить за это время».

На этой деятельности, и на ней одной, Гёте основывает, наконец, право и степень самостоятельного существования личности во вселенной. Уже его Прометей на вопрос «Сколько же принадлежит тебе?» отвечает гордыми словами:

«Нет ничего ни выше, ни ниже круга, обнимающего мою деятельность».

Это самостоятельная ценность действенной личности постоянно возрастала в миросозерцании Гёте. От того спинозистского учения о всеединстве, убеждения, он выразил в гимне «Природа», он перешел к миросозерцанию, которое он сам выражает термином «Komparativ»: истинное содержание жизни вселенной он ищет в единичных существах, в деятельности которых развиваются их первоначальные задатки. Эти существа он позднее охотно называет, вместе с Лейбницем, «монадами» или, вместе с Аристотелем, «энтелехиями». Эти обозначения содержат указание, что изменение его миропонимания было обусловлено не только его собственным, более зрелым жизненным опытом, но и главным образом изучением органического мира, которому он отдался с таким живым интересом. Идея его морфологических исследований, его метаморфозы растений и животных заключалась в том, чтобы найти в каждом органическом существе ту первоначальную форму, которая лежит в основе всего многообразия его проявлений в качестве действенной и ассимилирующей окружающую среду силы:

… По вечным законам
Члены их тела всегда образуются; даже и в формах
Самых причудливых первоначальная форма таится...
Всюду меняются способы жизни согласно устройству,
Всюду устройство меняется способу жизни согласно.
Вечный порядок божественный правит созданьями всеми,
Вечно они изменяются внешним покорны влияньям.

Эту «чистую форму» он называет «энтелехией, которая ничего не воспринимает, не присвоив себе посредством самостоятельного действия». На таких энтелехиях покоится вся жизнь, и в их совокупности они свидетельствуют сами, в свою очередь, о последней, простейшей основной форме. Но прежде всего человек со своим индивидуальным характером есть такое первоначальное, постоянно развивающее самого себя существо. «Упорство личности и то, что человек отклоняет от себя не свойственное ему, есть для меня доказательство, что нечто подобное (именно энтелехия) существует».

На сознании этой самостоятельной деятельности Гёте основывает и веру в бессмертие ; она есть для него, как и для Канта, постулат, а не предмет познания. «Человек, – говорит Гёте, – должен верить в бессмертие; он имеет на это право, это сообразно ею природе. Убеждение в загробной жизни вытекает для меня из понятия деятельности. Ибо если я до конца жизни неутомимо работаю, то природа обязана отвести мне другую форму существования, когда моя нынешняя форма не может уже вмещать мой дух». В устах восьмидесятилетнего старика какое удивительное свидетельство неразрушимой, неисчерпаемой жизненной силы! Поэтому он может мыслить продолжение жизни лишь как продолжение деятельности: «Я не знал бы, что мне делать с вечным блаженством, если оно не ставило бы мне новых задач и новых трудностей для преодоления».

Но именно потому бессмертие не есть для него благо, выпадающее само по себе на долю каждого, а зависит от ценности деятельности. «Мы не одинаково бессмертны, и для того, чтобы показать себя в будущем великой энтелехией, надо быть ею уже теперь». Соответственно этому мы находим у Гёте в старости распределение живых существ по рангу, как и у Лейбница; он говорит о мировых душах и душах планет над человеком, как и о душах собак и т.п. ниже его. «Подлое отребье мира, – восклицает он однажды юмористически, – обыкновенно слишком удобно располагается на свете. Это настоящая куча монад, в которую мы попали в этом уголке мира». А что поэт таким же образом различал ценность и судьбу человеческих душ, это доказывают слова предводительницы хора, с которыми она обращается к служанкам Елены:

«Кто не заслужил себе имени и не стремится к добру, тот принадлежит темным силам, – сгиньте же!».

Характерно при этом для нравственного миросозерцания Гёте, что он представлял себе сохранение этого высшего блага, личности, в зависимости не только от успеха деятельности, но и от ее мотивов: «Не только заслуга, но и верность сохраняет нам личность».

Если мы резюмируем все вышеизложенное, то принцип, с точки зрения которого Гёте рассматривает жизнь людей, окажется не чем иным, как сознанием действенной личности в закономерной связи вещей, как оно выражено «демоном» в часто цитируемом «орфическом слове» («orphisches Urwort»):

«Как в тот день, когда ты был подарен миру, солнце стояло на небе, приветствуя планеты, по тому же закону, действовавшему при твоем возникновении, ты постепенно и развивался далее. Таким ты должен быть, ты не можешь убежать от себя; так говорили уже Сивиллы и пророки; и никакое время и никакая сила не могут раздробить отчеканенную форму, которая находится в живом развитии».

Но если, таким образом, личность, сознавая свое право и свою ценность, в своем своеобразии воспринимает из окружающего ее мира лишь то, что она своей деятельностью может внутренне усвоить, то мы все же видим, что в высших, творческих областях деятельности она выходит за пределы самой себя; на вершинах жизни индивид становится родом, монада – миром. Все истинно производительные деятельности человеческого духа, всякий новый луч познающей мысли, всякое первоначальное переживание в чувстве и созерцании, всякая творческая сила искусства содержат известное освобождение от личного, индивидуального; во всем этом единичное есть нечто большее, чем просто единичное; оно вместе с тем содержит в себе и целое. Высший подъем личности есть конец личности. «Преодолей свое существо!» – этот возглас слышит Фауст, предпринимая таинственное путешествие в мир чистых форм. Здесь еще раз, в высшем смысле, применимы слова: «Пожертвовать собой есть наслаждение». И точно так же в органической жизни высший момент единичного бытия есть тот творческий подъем, в котором оно возвышается до рода. Этому бессмертию личности в ее превращении в идею Платон учил в прекраснейшем из своих произведений, в «Симпозионе» («Пире»); Гёте с благоговейным символизмом выразил его в одном из глубокомысленнейших стихотворений «Восточно-западного дивана» («West-ostlicher Diwan»), носящем заглавие «Блаженное стремление» («Selige Sehnsucht»):

БЛАЖЕННОЕ ТОМЛЕНИЕ

Скрыть от всех! Поднимут травлю!
Только мудрым тайну вверьте:
Все живое я прославлю,
Что стремится в пламень смерти.

В смутном сумраке любовном,
В час влечений, в час зачатья,
При свечи сиянье ровном
Стал загадку различать я:

Ты - не пленник зла ночного!
И тебя томит желанье
Вознестись из мрака снова
К свету высшего слиянья.

Дух окрепнет, крылья прянут,
Путь не труден, не далек,
И уже, огнем притянут,
Ты сгораешь, мотылек.

И доколь ты не поймешь:
Смерть для жизни новой, -
Хмурым гостем ты живешь
На земле суровой. (Пер. Н. Н. Вильмонта)

Перевод с немецкого - В. Волжский (1992 г.)

Вильгельм Виндельбанд родился в Потсдаме 11 мин 1848 г., умер в Гейдельберге 22 октября 1915 г. В 1876 г В. Виндельбанд занимает профессорскую кафедру в Цюрихе, в 1877 г. во Фрейбурге, в Брейсгау, в 1882 г. – Страсбурге, и, наконец, в 1903 г., после выхода на пенсию Куно Фишера, учителя Виндельбанда, его приглашают в Гейдельберг, где Виндельбанд и преподавал до конца своих дней. В. Виндельбанда отличает глубокое знание истории философии. Его «История философии» (1892) была признана, в своем 3-м издании («Учебник по истории философии», 1903), официальным учебным пособием для немецких университетов. Опираясь на критическую философию Канта, Виндельбанд попытался изложить философию как критическую науку о всеобщезначимых ценностях. Совместно с Г. Риккертом (Н. Rickert) Виндельбанд основал так называемую «Юго-Западную Немецкую школу неокантианства». Подобно тому как неокантианство Германа Когена (Н. Cohen) восходит к «старому» кантианству Соломона Маймона (1754–1800), так «новое» кантианство В. Виндельбанда можно также вывести отчасти из взглядов Якоба Сигизмунда Бека (1761–1840).

Основные произведения В. Виндельбанда:
1. История новой философии: В 2 т. 1878–1880.
2. Прелюдии. 1884.
3. История и естествознание. 1894.
4. Платон. 1900.
5. О свободе воли. 1904.
6. Философия в немецкой духовной жизни XIX века. 1909.
7. Введение в философию. 1914.

Памятник молодому Гёте в Страсбурге открыт в октябре 1903 года.

Рекомендуем почитать

Наверх